Дорога
Шрифт:
– Помню машины под Уренгоем, - после короткого молчания заговорила Аля, и большие выпуклые глаза ее, заполненные воспоминанием, незряче расширились. Они сидели в кузове на корточках, только шапки над бортами... И все будто на одно лицо. Я еще тогда подумала: "Допрыгались, голубчики..." А теперь вот ближе рассмотрела - и не по себе как-то... Ведь за каждым из них - жизнь. Родные, друзья, может быть, дети. На них тоже часть его беды падает... А страна-то у нас какая - платком не прикроешь... Это сколько же людей вполсилы дышат, а?
Ей никто не ответил. Да и что ей можно было
– Перекур с дремотой, - вставая, прервал тягостную паузу Царьков. Счастливых снов.
И уже из палатки напомнил о себе Грибанову: - Иван Васильевич!
И хотя оттянуть неизбежное более не представлялось возможным, Иван Васильевич поднялся с твердым намерением выдержать и на этот раз, не поддаться немому царьковскому укору. Растягиваясь на предупредительно постеленном для него хозяином спальном мешке, он будто невзначай обмолвился:
– А у Алевтины с Кравцовым, по-моему...
– Иван Васильевич, - почти взмолился Алексей, - ну что я, школьник, право, что ли? К чему нам в прятки играть?
– Нечего мне сказать тебе, Алексей.
– Я уже знаю, что все это неспроста.
– Что именно?
– Ну, и вояж в Судаково... и пеший поход этот... и недоговоренность во всем... Словно гость проходящий... Словно дела наши вроде вас и не касаются уже...
Рано или поздно Царьков должен будет узнать правду, но самая мысль о том, что именно ему, Ивану Васильевичу Грибанову, придется выбить жизненную опору из-под ног этого ставшего ему почти сыном парня, страшила его, принуждала крепиться и молчать: "Только не я, кто угодно и потом, но не сейчас и не я".
– Все в порядке, Алеша, все в порядке. И чем больше мы выявим гравия, тем лучше.
– Он говорил равнодушным тоном, делая вид, что засыпает.
– Не береди себя зря... Это, знаешь, нервы... Бывает...
– А у ребят действительно, - вдруг после долгого и ёмкого молчания заговорил Царьков, и Иван Васильевич с облегчением отметил еще неровное, но от слова к слову укреплявшееся в его голосе спокойствие, - кажется, серьезно... Ему ведь год осталось... Я стараюсь не вмешиваться. Парень он дельный. Но Алевтина-то какова! Тихоня-тихоня, а решила - и не согнешь... Сразу основу учуяла, не ошиблась... Этот не подведет...
Иван Васильевич так и уснул под убаюкивающе ровный говорок Алексея Царькова, уснул без дум и сновидений.
IX
Солнце, ниспадая в палатку через фронтонное окошко, било Ивану Васильевичу прямо в глаза. Он повернулся на другой бок, но сон, отлетев, уже не брал его, и ему ничего более не оставалось, как лежать и
– Уезжала - родня, словно хоронила, плакала.
– Аля сидела лицом к Ивану Васильевичу, уткнув мягкий, округлый подбородок в коленки, и задумчивый взгляд ее с испытующей сосредоточенностью упирался в собеседника.
– Да я и сама боялась: что-то будет!.. А теперь вот привыкла, и не тянет на материк.
– А я вот никак.
– Что - никак?
– Не могу привыкнуть. Не получается.
– Разве к такому можно привыкнуть?
– Привыкают и к этому.
– Страшно...
– Бывает страшнее...
– Все как-то перепуталось. Раньше, до войны, все было ясно. Учились, мечтали... Костры, песни, клятвы... Помню Толика Маркова... Большеголовый такой, худенький, глазастый. Стихи писал. Собирался поэтом стать... Тихий-тихий мальчик, отличник... Семья у них огромная, и, когда отец ушел на фронт, Толик остался единственным мужчиной в семье. Мужчина в двенадцать лет... Около их дома - товарная станция. Сначала по мелочам: дрова, картошка... Потом бросил школу... Встречаю как-то... Сапоги, брюки с напуском, блатная кепочка, челка, тельняшка из-под рубахи... "Привет, говорит, Алька, куда капаешь?.." Теперь у него двадцать лет сроку... Где-то здесь...
– Бывает и так.
– Бывает, но не должно. У каждого, кто жил и стоял рядом с ним, есть доля в его сроке. Неужели вовремя нельзя было помочь!.. Легко сказать: сам виноват. А вы попробуйте выстоять в одиночку, когда вам двенадцать лет. Если арифметически прикинуть, во всем сроке на его вину падает года два, не больше, а остальные восемнадцать он отбывает за других...
– Выходит, и за тебя...
– И за меня тоже.
– Тяжело тебе будет жить, Аля.
– Есть тяжесть, без которой жить на земле преступно.
– Я рад, что встретил тебя.
– И я...
Они умолкли, как бы вслушиваясь в хрупкую тишину тундры, а Иван Васильевич вдруг поймал себя на том, что в словах Алевтины ему услышалась его собственная давнишняя, оглушенная временем боль. Все действительно перепуталось, сдвинулось с места, смешав - так казалось бы - стройно отстоявшуюся цепь обязанностей и взаимоотношений. У Ивана Васильевича были друзья, от которых ему доводилось отказываться, и недруги, с которыми выпадало заводить дружбу; он вычеркивал из своей памяти истины, выстраданные опытом, и усваивал другие, случайные, подсказанные со стороны; им - и с годами все чаще - произносилось "да" там, где элементарно следовало сказать "нет".