Дым
Шрифт:
– Знаешь, – выговаривает Джулиус почти одними губами, так что слышать его может только Томас. – Я уже сейчас вижу твой дым. Он сочится из каждой поры. Это отвратительно… Но если вас снедает нетерпение, – продолжает он уже громче, звучно и абсолютно хладнокровно, как и подобает опытному оратору, – пойду вам навстречу. Я облегчу задачу и задам всего один вопрос. Вас это устроит?
Томас кивает и напрягается всем телом, словно ожидает удара. Это потом Чарли объяснит ему, что лучше расслабиться и поглотить удар, как поглощает его вода.
– Тогда приступайте. Задавайте свой вопрос.
– Так, так.
Джулиус начинает говорить, останавливается, перебивает себя; он ненадолго разворачивает фонарь, и луч пляшет по головам мальчиков. Томас полсекунды видит Чарли – слишком мало, чтобы прочитать
– Видите ли, – продолжает Джулиус, – вопрос, который я хочу задать, идет не от меня. Он волнует всех. Вся школа хочет узнать ответ. Все, кто стоит здесь. И даже учителя. И даже ваш друг, хотя вряд ли он признается в этом. Вот он, вопрос: что в вас такого мерзкого, невыразимо гнусного, из-за чего ваши родители нарушили все традиции, пошли против здравого смысла и прятали вас от мира до самого шестнадцатилетия? Или, – продолжает он медленнее, тщательно выговаривая каждый слог, – нечто низменное, отвратительное есть в них и они боялись, что вы откроете их секрет?
Вопрос попадает в цель: это оскорбление (ему, его семье, всему, что для него свято), но, кроме того, это правда, это призрак, преследовавший его полжизни. Вопрос пробивает его защиту и вонзается в сердце, пробуждая страх, и гнев, и стыд. Дым появляется задолго до того, как Томас замечает это. Он словно горит, горит заживо, без всякой причины. Потом он понимает, что значит этот дым: в нем живет ненависть. В его сердце таится убийство.
Другой пансионер съежился бы от позора, Томас же вскакивает, бросается на Джулиуса, выставив голову вперед, и фонарь летит на пол. Пламя не угасло и освещает их схватку с одной стороны. Мальчикам, наблюдающим за сценой, они кажутся единой тенью, растянувшейся по стене до самого потолка, двухголовой, чудовищной. Но для этих двоих все предельно ясно. Томас дымит, как груда мокрых углей. Его руки сжались в кулаки, осыпающие Джулиуса ударами. Его рот изрыгает проклятия.
– Ты ничто, – повторяет он, – ничто. Пес, грязный пес, ничтожество.
Кулак попадает Джулиусу в подбородок, и что-то выпадает изо рта – очевидно, зуб, черный, гнилой коренной зуб: он выскакивает, словно конфета, которой поперхнулись. Появляется кровь, дыма становится еще больше, и этот дым идет из кожи Джулиуса, такой черный и ядреный, что весь гнев Томаса улетучивается.
Джулиус мгновенно берет верх. Он на два с лишним года старше и к тому же сильнее и поэтому отбрасывает соперника. Но вместо того, чтобы ударить Томаса, он падает на него, обрушивает на пол, прижимается всем телом, подкатывает его к фонарю так, что тот переворачивается и наконец гаснет. И тогда Томас догадывается, что делает Джулиус. Он втирает свой дым в Томаса, а дым Томаса – в себя. Потом он будет утверждать, будто его запачкал Томас, а сам он оставался безупречным на протяжении всей схватки. Теперь же, в темноте, он берет Томаса за горло и сдавливает с такой силой, что Томас уверен: ему не выжить.
Джулиус предусмотрительно отпускает его в тот момент, когда другие мальчики подходят ближе, желая получше все разглядеть. Он встает, отряхивается и демонстрирует полное самообладание. Томас же, полумертвый, остается лежать на полу. Только Чарли склоняется к нему, утешает и помогает вернуться в дортуар.
Чарли
Если у тебя нет щелока, справиться с сажей можно только при помощи мочи. Это отвратительно, знаю, но что поделать: в ней есть вещество, которое растворяет сажу. И вот той же ночью, когда все ушли спать, мы с Томасом пробираемся в умывальню, бросаем его сорочку в ванну (ту, в которой изволит мыться Джулиус), пьем из-под крана воду, пинту за пинтой, и по очереди мочимся на сорочку. О том, чтобы избавиться от нее, и речи быть не может. Об этом сразу узнают: все предметы одежды тщательно учитываются. Томаса немедленно исключат из школы – раз и навсегда.
Я никак не могу нарисовать верный портрет Томаса. Он не высокий и не низенький, не полный и не худой, волосы не вьются, но и совсем прямыми их не назовешь. Получается, что он никакой, а ведь все как раз наоборот. Томаса невольно замечаешь, едва он входит в дверь. В нем есть необычное напряжение.
Казалось бы, я должен был невзлюбить Томаса. За то, что у него темная душа. За то, что он попадет в ад, если не исправится. Ведь это правда, дым не лжет. В нем живет зло, как в куске тухлого мяса живут черви. Но, понимаете, все это существует лишь на одном уровне, на уровне взрослых рассуждений и выводов, там, где царят наука, теология, законы придворной жизни. Есть и другой уровень, у меня нет для него названия, и вот на этом уровне я дружу с Томасом. Все очень просто.
Что до меня, то в зеркале я вижу высокого, угловатого парня; моя сестра сказала бы – «костлявого». С рыжими волосами. Точнее, не рыжими, а цвета темной меди, очень коротко постриженными. Кожа у меня довольно темная. Говорят, что во мне течет иноземная кровь, что такие волосы и кожа встречаются к востоку от Черного моря, где в бескрайних степях по-прежнему кочуют дикие племена. Но это чушь, потому что моя семья насквозь английская. Я принадлежу к старинному и весьма знатному роду. Очень знатному. У нас висят картины, изображающие отца на охоте вместе с сыновьями королевы. Но довольно об этом. Если вы хотите знать, считают ли меня девочки красавчиком или уродом, спросите их самих. Мне не нравится мой нос, слишком крупный, и я не смогу поправиться, даже если буду питаться одними пудингами. В регби я безнадежен, зато могу бегать по полям хоть целый день. Томас говорит, что я наполовину олень. В таком случае он, должно быть, барсук: когда за ним гонятся собаки, он оборачивается к ним и оскаливает зубы. В отличие от меня, он не знает, когда нужно давать стрекача.
Подружились мы как-то сразу. Томас прибыл в конце октября. Конечно, это странно. Он опоздал к началу семестра на пять недель. А еще возраст. Шестнадцать лет. Да, иногда мальчиков переводят сюда из менее престижных школ, чтобы они «приобрели лоск» и завели знакомство с будущими правителями государства. Но Томас не учился нигде. Он был на «домашнем обучении». Никто не понимает, как такое стало возможным. Поговаривали даже, что это незаконно. По слухам, родители не хотели отпускать его в школу и всячески противились этому, пока сыну не исполнилось одиннадцать. Они бедняки, как мне кажется, хотя и достаточно благородных кровей, и живут на самом севере королевства. Рука власти дотягивается до этих мест, но не настолько сильна, как в центральных графствах. И вот он здесь, этот дикий мальчик. Кажется, что его подобрали и вырастили лисы.
Но он не любит рассказывать о себе. Даже в разговорах со мной.
Приехал он один: с ним не было ни родителей, ни брата, ни сестры, ни даже слуги, несущего вещи. Он просто вышел из почтовой кареты, в которую сел на оксфордском вокзале. Котомка за плечами и по саквояжу в каждой руке – таким я впервые увидел его, когда вышел прогуляться в свободный час после обеда. Он стоял у внутренних ворот, с поднятым подбородком, и устало слушал привратника: тот говорил с ним грубым простонародным языком, почти орал, допытываясь, кто он такой.
– Это новый ученик, – сказал я. – Как раз вчера для него принесли койку в дортуар. Я провожу его, если хотите.
Томас молчал до самого дортуара. Я показал ему, где стоит его кровать – у окна, там никто не хотел спать из-за сильного сквозняка. Он опустил на пол багаж, выпрямился, посмотрел на меня и спросил:
– Как здесь живется?
Я хотел сказать какой-нибудь пустяк – вроде того, что в школе он будет чувствовать себя как дома, волноваться не о чем. Потом я обратил внимание на выражение его лица. Оно было красноречивым: «Не ври, не пустословь, не заговаривай мне зубы, иначе я буду вечно презирать тебя».