Евстигней
Шрифт:
«Не мое! Не я компонировал. Опера переделанная — посредственна, даже дурна. Хуже моего досочинил Фомин! — тешил себя обманом Соколовский. Однако тут же и поправлялся: — А все ж ловка фоминская переделка, ох ловка!»
Внезапно для самого себя он попытался пропеть тихонько кусок из первого действия оперы и не смог. Тогда стал громоздить внутри себя оперные декорации. Картины представлялись ясные, лишь чуть по краям замутненные. Внутренний взор Михайлы Матвеича со сладостью ощупывал прошлое: яркое, славное...
Первая картина оперы всплывала яснее всех иных.
Так придумали Аблесимов и малевальный мастер. Так «Мельник» Михайле Матвеичу всегда и представлялся.
Да и зачем в воспоминаниях что-то менять? Жернова движутся, крылья вращаются, мельник Фаддей ворожбу свою начинает. Возможно ли сельское, далекое, детское — лучше представить?
Во втором действии виды менялись местами.
Театр представлял собою с одной стороны поле, с другой — мельницу и рощу. Теперь напереди всего был крестьянский двор.
От неизъяснимой прелести картин и тайной их увязки с малороссийским детством — силы вспыхнули вновь. Представилась и Москва десятилетней давности. Даже мурлыкнулось про себя любимое: «Ходил молодец на Пресню». Но тут же мурлыканье и прервалось: вспомнил, как морщились от песенки той в Петербурге:
— Известно ль фам, почтеннейший Михайло Матвеич, что Пиресня издафна была пристанищем скоморохов? Сих хулителей государства и веры! А известно ли фам другое...
Петербургскую наволочь Михайло Матвеич отряхнул, а про себя самого сказал стихами: «Скоморох с Пресни наигрывал песни».
А он даже не скоморох! Так, холоп со скрыпицей.
На глазах выступили слезы. Он поднялся с места, собираясь сесть в оркестр. Иногда разрешали поиграть во вторых скрипках, на предпоследнем месте. Пусть наяривает старик потихоньку!
«А какой я старик? И не старик вовсе. Сорок с небольшим годков всего. Мельник — колдун, обманщик и хват! — вот кто я. И таковым хотел быть всегда. Вот я вас! Заколдую! Тромбоном по спине хвачу. А надо, так и обману: музыку в листы впишу чужую!»
Медленно подняв сработанную в Тироле под италианца Амати скрыпицу, он стал встраивать деревенеющие пальцы в бодро бегущую фоминскую увертюрку.
Вся игра, однако, осталась лишь в мыслях!
Дойти до оркестра было ему никак невозможно. Ноги слушались худо. Пальцы — того хуже. Тогда он снова уселся в отдалении и переменил положение скрыпицы: лег на деку всей щекой, даже и ухом, а гриф задрал кверху. Пальцам левой руки падать на струны стало способней. Вдруг дрогнул и остановился смычок. Судорога свела правую руку, смычок упал на пол. Кончик смычка — шпиц — раскололся на две половинки.
Михайло Матвеич спустил скрыпицу на колени. Расколотый шпиц повлек за собой мысли мрачноватые.
Так, припомнился ему конец второго действия «Мельника». Вспомнилось: выводили на сцену натуральную крестьянскую — а вовсе не малеванную — лошадь, впряженную в телегу. Вспомнилась
Тут была ирония. Именем Метастазио нарекли в эпиграмме неуклюжий сюжетный поворот. Смеялись, конечно, над московским костромичом Аблесимовым, посмевшим тягаться с самим Метастазио и с несравненным Кинольтом, французом. Но все равно обидно. Не только за себя и за Аблесимова. Даже и за Евстигнея Фомина, которому сия дурацкая «Ода автору “Мельника”», была, конечно, известна.
«Известна — а поди ж ты, к опере осмеянной подступиться не побоялся, стал ее улучшать, дописывать-переписывать...
И за какие коврижки? За Меддоксовы гроши? Или из одной любви к операм?»
Тут забрела в голову мысль: а ведь сделал «Мельника» навсегда ясным (ясным не только для дня сегодняшнего, но и на все будущие дни), без натуги исполняемым сделал — именно Фомин! Но сию мысль снова отодвинули въедливые стишки:
Мы все твою узнали цену, Как ты луну стащил на сцену И лошадь на театр припер...«Все мы — лошади на театре. Я сам, Евстигней Фомин, Абле… Аблесссс...»
Тут Михайло Матвеич уронил скрыпицу на пол. Дыхание его стало шумным, частым. Длинные и когда-то весьма ловкие пальцы скрючились. Жизнь музыкальная прервалась.
Но ведь Соколовский — лишь соколок!
Настоящий сокол — со стремительным мельканьем крыл (которое само по себе лишь предвестие таинственного, дерзкого и странно мелодичного соколиного крика, предвестие страшно похожего на человечий соколиного хохота) кружил много северней Москвы. Над финскими и чухляндскими черно-влажными лесами, над городским постройками, над людскими горестями и причудами, никаким кружениям и крикам, кажется, не подвластным...
Глава сорок седьмая
Ракоход
Предчувствуя скорую свою высылку из России (и даже наверняка зная о ней), Шарль-Франсуа Филибер Массон де Бламон стал думать о памятных записках. Отжито ведь в России более десяти лет. И каких!
Вскоре было найдено тем запискам и заглавие: «Секретные мемуары о России времен царствования Екатерины Второй и Павла Первого». Частью еще только задуманные, а частью уже и осуществляемые, «Мемуары» заносились на бумагу кусками.
Секретное маиор Массон — артиллерист и математик — выставлял в «Мемуарах» закорючками и значками. И наоборот: то, что можно было без опаски представить постороннему глазу, — выписывал ясно, отчетисто. Сим отчетистым иногда он с питерскими знакомцами делился: читывал вслух. Маиору было забавно наблюдать, как русские со вниманием выслушивают про себя напраслину, сплетни, гадковатую правду.