Фронтовичка
Шрифт:
Старшина увидел, как сменилось Валино настроение, и попытался было сгладить впечатление:
— А что, у него сердце неважное? Да?
— Не в этом дело, — протянула Валя.
— Ну, если не сердце — так тогда чего же бояться? Человек он хороший — недаром вот и меня в отпуск пустил и еще ребят, кому очень нужно было.
Она верила, что отец — отличный человек. Но поймут ли это другие?
— Вы, значит, сейчас в полк не вернетесь?
— Никак нет, — старшина козырнул начавшим прививаться полууставным ответом. — Я вначале в отпуск, а потом уж в часть. А что?
— Нет, я думала, что ответ с вами
— Нет, уж лучше напишите. Так вернее будет, — испугался старшина.
— Так и сделаем. Вы, может быть, отдохнуть хотите?
— Какой отдых — каждый час дорог. Я ж вас то в госпитале разыскивал, то здесь. Теперь нужно нагонять время.
Но поесть он согласился, и, когда Валя пришла к Ларисе и коротко сказала: «От отца», Лариса не поскупилась. Отдуваясь, старшина доложил:
— Да-а… кормят у вас не в пример нашему. Харч тот же, а вкус — другой. Что значит женщина ворочает.
Лариса хмуро улыбнулась и плеснула старшине кружку компота, который готовился для офицеров.
Уже после того как старшина отправился на попутной машине, Валя достала отцовское письмо и ушла в лес, чтобы почитать и обдумать все как следует наедине. Но еще по дороге, сжимая письмо в руках, она вдруг подумала, что ее приезд в отцовский полк может быть понят неправильно и создаст отцу только лишние хлопоты и неудобства. Отец, видимо, не понимал этого:
«Извини, что несколько задержался с письмом, — дела обступили сразу и не было времени даже сообразить наше с тобой положение. Но сейчас все утрясется. Командир нашего корпуса генерал-майор Голованов, мой старинный дружок по Дальнему Востоку, один из немногих людей, который великолепно держался по отношению ко мне даже в самое трудное время. Мы с ним договорились, что, как только ты окончишь лечение в госпитале, ты напишешь ему, а он, через штаб армии или даже фронта, затребует тебя к себе. А уж в нашем корпусе ты сама решишь: или останешься в штабе — там нужны переводчики, — или придешь в мой полк».
Письмо было длинное, нежное, пересыпанное десятками советов, как нужно действовать в различных вариантах, и кончалось объяснением:
«Ты сама понимаешь, такое письмо я не мог пересылать по почте. Поэтому очень прошу тебя — немедленно его уничтожь».
Она сидела и думала. На что она надеялась, когда так легко согласилась перейти в бригаду? На то, что ее отец командир полка? Ах, какая высокая шишка, если даже командиру корпуса требуется приложить немало усилий, чтобы вытащить ее из госпиталя. А как он сможет сделать это теперь, когда она уже в бригаде? Она долго сидела на траве, признавая, что поступила легкомысленно, но изменить что-либо уже не могла.
— Впрочем, может быть, это к лучшему. Поживем — увидим, — совсем мудро решила она и усмехнулась: такая мудрость до сих пор ей была чужда.
5
Танки прибывали и прибывали — не по-русски сложные, важные и очень высокие. Бойцы сразу окрестили их небоскребами, но вскоре перекрестили в «дылды». Вчерашние пехотинцы разнесли рассказы об удивительных статях новых машин.
— Вот что значит — Америка! Дала, так дала! Разве наши так умеют? На каждого члена экипажа — свой шкафчик, а в нем и шлемофон из настоящей кожи, и
— Да что кресла — стены и то мягкие. Там у них, понимаете, вроде губки поставлено. Как ни ударяйся, а не больно. И чистота. Уж такая чистота! Кругом все масляной краской выкрашено, да не так, как у нас, — разок махнут и ладно. А ряда в два, а то и в три. Да ведь и то сказать — богатая она, Америка. Жалеть ей нечего.
Восторги дилетантов, ничего не понимающих в танках, но отлично замечающих внешние красоты, вскоре сменились рассказами настоящих танкистов.
— Ужасная машина — пулеметы все враз могут стрелять, как на самолетах. И ревуны: вот, допустим, идешь в атаку, включай ревун — сирену такую, — на пулеметы нажимай, и такой ужас получается, что прямо-таки глаза закрывай.
— У немцев научились. Те, черти немые, тоже на своих самолетах ревуны ставили. Начнет пикировать, кажется, всю душу наизнанку вывертывает. А бомбы — мимо.
— Это что — ревуны. Вот нас под Лозовой он другим пугал. Сбросит с самолета что-то огромнейшее. Летит, свистит, ревет, да не просто так, а как бы даже с переливами, с подсвистами. Ну, думаешь, все. Амба и косой глаз. А оно, как шлепнется, покатится и — молчок. Ну, глаза на место поставишь, смотришь, а это он бензиновую бочку, дырявую, сбросил. И такое тут зло возьмет на такой обман — просто звереешь…
И только кадровые танкисты загадочно и недоверчиво молчали, примериваясь к новым машинам на танкодроме, возникшем на лесных увалистых полянах и на полигоне, где стреляли по целям. Командир бригады почернел, нос у него заострился и глаза горели жестоким непреклонным огнем. Он ввел вначале десятичасовые, потом двенадцатичасовые занятия, и никто из танкистов не жаловался. Ездили, стреляли, изучали матчасть, собирали и разбирали ее, регулировали и, как дети, радовались каждой поломке: можно было всласть покопаться в желанном, остро пахнущем авиационным бензином, любовно отделанном танковом нутре.
Мотострелковый батальон занимался только десять часов. Но зато что это были за часы! Прохоров, по мнению многих, сошел с ума: он запретил ходить обычным человеческим шагом. Только бегом! В столовую — бегом, на занятия — бегом, с занятий, когда еле ноги волочишь, — бегом, даже в уборную и в ту — бегом. И оттуда — тоже бегом. А на занятиях, в разгар стрельбы или отработки очередной тактической задачи, он поднимался в рост — высокий, статный, с развевающимся на ветру чубом — и орал дурным голосом:
— Бросок!
И бросая все, мчались по буеракам, лесной чаще, по залитому солнцем полю, задыхались в пыли, скользили в грязи, обливались потом, но мчались и всегда выходили к стрельбищу и слушали новую команду:
— Огонь!
И запыхавшиеся, страшно злые на командира, на свою разнесчастную судьбу — люди отдыхают, а им достается, — стреляли по мишеням. Но потому, что каждый маршрут проходил по разным путям, а приводил неизменно к стрельбищу и в каждом броске Прохоров то бежал впереди, то трусцой сопровождал бойцов сзади, то снова легкими стремительными прыжками спортсмена обгонял батальон, все молчаливо поняли: каждую дорогу он проходит дважды — один раз, проверяя маршрут, другой — с батальоном. Злость на командира стала исчезать.