Горбатые мили
Шрифт:
Во вторник к Венке приставала с расспросами Ксения Васильевна: как поживает мать, где? Когда-то они были подругами.
Осмотрела весь лазарет — чистый и высвеченный тремя иллюминаторами, с душевой за переборкой. Справилась у Венки: не температурил ли?
Он — шмыг от нее, подтянул к себе ноги и приподнял перед собой подушку:
— Динамик, знаете ли… Уже всего меня извел. Что вдоль, что поперек.
— Так ведь это концерт! Чтобы ты не скучал. Игнатич надоумил: «Не дело оставлять его, то есть тебя, без музыки».
Скулы у Ксении Васильевны выступали вперед,
«А горе — не море, пройдет, отболит», — утверждала песня.
Ксения Васильевна, подумав о судьбе Венки, не согласилась. «Нет. Горе что море. Оно тоже навсегда».
Совсем рядом с Зубакиным, справа от него, взлохмаченные всплески накладывали на «Тафуин» иссиня-прозрачные лапы, с кривыми сбегающими ручьями, как с вспухшими венами, сталкивали натужно, волокли с курса и еще к тому же успевали поддавать под корму. С другой стороны Зубакина клокотал, как всегда убаюкивая, поисковый перегретый локатор — сам себе отсчитывал периоды над трубой с дымчатой зеленовато-желтой пульсацией, бесстрастно рисующей то, что едва плыло далеко снизу, в трех или четырех кабельтовых, схожее с совершенно голой планетой, без какой-либо растительности — из одних скал.
Плюхин устал отираться тут, за спиной стоически мужественного Зубакина. Переступил с ноги на ногу, не веря ни в то, что ему удастся удержаться на месте, ни в то, что капитан выйдет на презренных окуней.
Плюхин думал сейчас одновременно о том, что было и есть. Потому чувствовал, что плох со всех сторон. Легко принял за свое собственное суждение: «Специальные знания еще отнюдь не наука». То есть они нынче только для какого-нибудь бледного клерка — руководителю же необходима основательная осведомленность почти во всем, иначе не продержаться ни дня.
В ходовой рубке заявил о себе промельк — пронесся по безжизненному экрану космической, сыпящей искры частицей. Зубакин («Есть справедливость для настойчивых!») добавил контрастности.
А штрихи-окуни не кончились. Однако же они над каким дном!.. Тут, близко — и совершенно недоступны.
— Не лучше ли пробираться короткими перебежками? — выговорил, стоная, Плюхин, прислонился к обшивке поперечного крепления, а затем, когда «Тафуин» сноса до середины накрыло закрученным гребнем, не успев сообразить, что же делать, лбом врезался в дверь старшего бухгалтера.
— На румбе?.. — прохрипел Зубакин, потребовал от рулевого голосом воспроизвести показание курсового компаса. Сразу поберег трубу поискового локатора: успел упереться не в нее, а в переборку. Плюхина же запрокинуло, проволокло на бедре и положило навзничь.
Он подумал: «Зубакин ничуть не стал другим, все так же неутомимо, крючком сгибался у переднего бортового иллюминатора, глухой стеной стояло вокруг ожидание, и про это никто не смел забыть, где бы ни находился». Потом прикинул, как развернуться,
Кузьма Никодимыч изо всех силенок отталкивался от борта «гробика» к переборке, упер в него обе руки.
— Мне бы при Венке надо быть, — пожурил себя. — Что подать ему или поднести. А я, как падаль. Кишки из меня вытягивает таким образом, — накрутил на руку низ смятой тельняшки.
Плюхин по-прежнему не упускал из виду, что Зубакин был — не просто сидел с крылато раскинутыми руками один на много миль вокруг, парил в ходовой рубке, оставаясь точно таким же не унывающим шибко-то невольником каверзных обстоятельств, не смеющим ни пройтись подразмяться, ни выпить чего-нибудь покрепче Нонниного чая. От него старший помощник никуда ж не мог деться — спрятаться где-нибудь. Надо было, хоть разрывало всего на части, возвращаться к нему и опять только молчать. Сказал:
— Одыбал ваш сын. Как ничего с ним… Будто не попадал под аммиак. Теперь дело за вами.
— Ну! — растянулись губы Кузьмы Никодимыча.
К Плюхину снова приблизилось находкинское утро на баркентине после увольнения на берег. Или оно для него никогда не кончалось? Карало таким образом за трусость? Сберег себя, называется! Жевать мог, спать. Любить! А жить?
— Вы что же («К сожалению, ничего нельзя прожить заново») поддаетесь? — спросил.
Губы Кузьмы Никодимыча собрались в темно-пепельный комочек. А Плюхин вроде управился, сел к залитому водой столу, а потом потянулся за эмалированной тарелкой, сброшенной на палубу вместе с вилкой.
— Ели что-нибудь? — не узнал собственный голос.
Кузьма Никодимыч смежил серые же, как губы, веки, едва выдавил:
— Организм не принимает.
Как ни пытался Плюхин не попасть в стол лицом, расплющил о него нос. «Конечно, донесется до Венки то, что я приволокся к его предку. «Свою сердечность показывал», — скажет и закатится смехом».
— Желудок?.. Он ни при чем. Все дело в антициклоне. («Венке несравнимо легче, чем мне».) Кузьма Никодимыч?
— Слушаю.
— Смотрю — отвернулись. — Плюхин увидел на шее Кузьмы Никодимыча усиленно выступающий кадык.
— Клюз притащил мне присоленный сухарь, — повел в сторону Кузьма Никодимыч, порылся под подушкой.
— Такого добра у меня навалом, — прихвастнул Плюхин. — Заходите, не жалко для вас. Все отдам. Только когда? Дайте соображу! Завтра! Однако с подвахтой в помощь рыбному цеху ничего не выходит… Необходимо содействие Игнатича. Если что получится с его помощью, тогда я еще успею кое-что сделать по программе первого помощника.
— Что в ней? — заставил себя поинтересоваться Кузьма Никодимыч только потому, что считал: раз с ним говорят, то самому молчать никак не подходит, невежливо.