Human
Шрифт:
На шее ее висел серебряный магендовид.
Она не была красива. Скорее, она была похожа на женщину, изнасилованную казаками или акробатку, упавшую на цирковые опилки. Через полчаса она исчезнет, но навсегда останется в жизни Клювина. Надо дать ей голос. Но сначала послушаем разговор в оставленном купе.
"Вы действительно видели нерожденного младенца?", - спросил второй спутник Клювина, медленно, как труп с живыми, шевелящимися губами, спустив ноги с полки.
– "За нами едет целый товарный вагон нерожденных младенцев", сказал бархатный человек.
"Бог ты мой!", - Клювин невольно приложил пальцы к вискам: "Что же
Она тихо рассмеялась. Смех ее был похож на хороший небеленый холст.
"Знаете, я сначала очень испугалась вас. В вас есть что-то отвратительное. А вот человек с удодом..."
"Это мой удод", - сказал Клювин.
"Жаль. Он так похож на моего деда. Впрочем, как похожа на человека тень. Или как похож бумажный силуэт. Он вообще-то был духовным раввином. Но еще был клезмером. Он ходил по деревням, по маленьким городам, пел песни, играл на скрипке и танцевал. Над толпой. На воздухе. Может быть, это был прыжок, секунда, но я помню его почти замершим в медленном полете над голосами. Умирая, а умирал он очень благочестиво, - ведь он был раввин, - он сказал мне: "Пой и танцуй". А я не пою и не танцую".
И тогда Клювин, который, в общем-то, ничего не мог сделать с маленькой, жестокой и, может быть, безумной страной, в которую ехал, о которой ничего не знал, кроме биографий и имен ее архитекторов, тихо запел старую еврейскую песню о крошке Хавеле, которая сирота, которая плачет и лежит в гробу, и все мы лежим в гробу вместе с крошкой Хавеле, все мы не живые, все мы плачем, пока не придет Мессия.
Улыбнувшись, она стала подпевать ему, на мгновенье забыв стыд, страх и того голубоглазого бородатого человека в бархатном пиджаке, который переспал с ней под дрожь вагона и стук колес, а после посмеялся над ней.
Теперь, когда Клювин, задумчивый и растроганный, выходит из ее купе, а его второй спутник, тихо топоча губами, говорит ему: "Вот так мы живем", надо написать несколько слов и о первом спутнике, бархатном голубоглазом ночном любовнике некрасивой проводницы.
У него было странное имя Шиш.
Но вот второй спутник, кстати, театральный флейтист, который, после краткого побега и нескольких растерзанных дней в берлинской гостинице, скорбно возвращался на родину, безразличный к своей душе, лишь переживая о забытой в оркестре флейте, заговорил снова:
"Надо же. Генерал, - он печально усмехнулся, - хочет выпить с вами водочки".
"Какой генерал?"
"Да в купе сидит. Генерал".
Поезд, вздрогнув, как бы перешел с рысцы на тяжелый шаг. За окном, по железнодорожной насыпи медленно прохаживались суровые, прилично одетые бородатые люди в котелках и с зонтиками.
"Забастовка стачиков", - сказал флейтист.
"Кого?"
"Стачиков. Возможно - ткачей, может быть - железнодорожных рабочих".
Когда они вернулись в купе, бархатный их спутник с неизвестным еще Клювину именем Шиш, по случаю оказавшийся генералом, уже разлил в железные стопки водочку и тихо напевал себе под нос песенку о крошке Хавеле, рассеянно и равнодушно стряхивая разноцветную пыльцу с рукавов. Не то чтобы он эту песенку тоже знал. Он лишь сочинил ее и, дорабатывая, напевал вполголоса всю дорогу.
IV
"Прежде всего, я не генерал, а гражданин, так же, как глава государства - гражданин маршал. Впрочем, генерал я - так, университетский. За языкознание. Точнее - за строение языка. Буквы, звуки. Всякое письмо. Двойственное число. Неспециалисту неинтересно. Вот полковник
Имя голландского анатома Фредерика Рюйша, послужившего прообразом благородного старца, обучившего искусству прозекции Вильгельма Мейстера и песочного человека, кравшего у людей глаза, было хорошо известно Клювину, вернув его сквозь генеральскую болтовню к некоему воспоминанию отроческого времени. Но сначала - несколько слов о излагаемом за вагонной водочкой опыте государственного устройства, ради воплощения которого понадобились не только назидательные анатомические препараты, но и купленный в рассрочку тяжелый эшелон бронетехники, зачехленной и кошмарной, как мастодонты.
Власть предполагала не вмешиваться в частную жизнь граждан. Следствием этого должно было стать последовательное упразднение всех структур и служб, исключая министерство Государственной безопасности и Внутренних дел. Когда Шиш, еще не бывший к тому времени генералом, изложил суть властной затеи в смущенной студенческой аудитории, жарко, бездыханно и зло теснящейся плечом к плечу, как толпа на похоронах, полковнику Гейнке пришлось разогнать разъярившуюся молодежь той давно, казалось, забытой им лютой матерной бранью, которой когда-то он, еще будучи сержантом, поднимал испуганных солдат в атаку. Дело в том, что Шиш сказал: "Благороднее умереть под забором, чем в богадельне. Благороднее платить университету, зарабатывая на учебу ночной разгрузкой вагонов, чем нахлебничать при нем".
В тот день у полковника как раз околел удод, заведенный еще его отцом и проживший не меньше говорящего попугая, - обстоятельство, казалось бы, ничтожное для общего развития сюжета, - но Гейнке, приглашая Клювина в университет, трогательно написал об этой маленькой смерти, а Клювин трогательно приготовил ему подарок, вспомнив отрочество, когда маленькая коричневая лошадка в белых чулках, с бледно-рыжеватой прядью в хвосте и гриве - вечная, как соловей Китса - будила его, осторожно цокая по камням; книжный шкаф в лавке крестного отца, на который он садился, спускаясь по скрипучей винтовой лестнице; кружку молока, которую тот, валко приподняв на цыпочках, ставил у его колена. Как-то раз сафьяновый сапожок соскользнул с его ноги на голову незнакомому офицеру, который - тут была какая-то неправильность - вытер окровавленное лицо офицерским шарфом и поставил на прилавок деревянный футляр, в котором был неестественно маленький, почти прозрачный скелет, утирающий пустые глазницы платочком из кожи, как будто у него тоже была окровавленная голова.
"Спускайся. Это твой дядя", - сказал покалеченный танцовщик, поднимая на ладони сапожок.
"Только не думай, что он обменял тебя на скелет", - сказал офицер, - "А в автомобиле не трогай клетку. Это удод для Гейнке. Поедешь учиться".
Пока сидящий напротив странный генерал, подливая ему в стопку, покачивался, как будто в лодочке, Клювин думал о природе памяти. Декарт определял ее как фиксацию нервных колебаний в веществе мозга. Клювину она была, скорее, похожа на девку без хребта с обнаженными внутренностями Мавку.