Инга
Шрифт:
Он побарабанил пальцами по колену, размышляя.
— Угу. Дам тебе ключик, трехгранку, ну знаешь, что в поезде открывает всякие проводников ящики. В другой раз поедешь в Феодосию с моим пацанчиком. Пока Мацик будет с проводником стоять базлать, зайдешь в купе, откроешь верхний ящик, на багажной полке, ну, я позже покажу. И туда сунешь пакетик. Выйдешь с другой стороны. И все дела, малая. Врубилась?
— Я…
— За каждый пакет бабла кидать буду. Не боись, не обижу. И риска никакого. Ну, разве что совсем будешь тупить, и застукают с открытым ящиком. А не зевай. Быстро открыла и сунула, щелк,
Он замолчал и повернул к Инге удивленное лицо.
— Чего ржешь? Истерика, что ли?
— Наври… — она усмехнулась, покачав головой, — наври, значит? Во-первых, я ничего делать не буду. А во-вторых, я не вру. Никогда. Не могу я. А ты и не знал, да?
— Врешь? — не поверил Ром, даже с некоторым восхищением, — та ну. Врешь ведь.
Но глядя, как она качает головой, а в глазах уже блестят слезы, кивнул.
— Похоже, не врешь. Ну, то дело наживное, Михайлова. Прижмет тебя, научишься. Стошнит попервой, как, наверное, от водки. А после пойдет и пойдет. Ладно. Считай, договорились.
Он хлопнул себя по коленям и встал, подхватывая модные светлые брюки. Запрыгал на одной ноге, суя другую в широкую штанину.
— Я не буду. Никогда не буду с тобой ничего.
— Будешь, — пообещал Ромалэ, приглаживая волосы, — захочешь увидеть своего Горчичника живым и здоровым — еще как будешь. Еще приползешь, и колени мне целовать будешь, просить, ах Ромчик, помоги, чтоб его дебила не посадили. А я посмотрю, чего умеешь сделать взамен-то.
Инга, полураскрыв мертвые непослушные губы, смотрела, как вешает на запястье глянцевую барсетку.
— А вот, — вдруг у самой двери остановился Ром, — ты мне скажи, если не врешь никогда, помнишь, в кафешке, я спросил, нравлюсь, а ты мне — нет, не нравишься. Не врала, значит?
— Нет, — прошептала Инга.
— О! — несколько оскорбленно удивился Ром, — в первый раз такое. От меня ни одна телка не сваливала так просто. Даже если сперва поскулит, то потом все равно — ах, Ромчик, любимый. А ты блядь выебываешься тут сидишь. Да?
— А что я могу сделать? Если нет.
— Хм…
Он привалился к стене, обдумывая сказанное. Улыбнулся, кивнув:
— Так надо попробовать, малая. Чего дергаешься? Захочешь, я никому и не скажу, поваляемся, я тебе покажу, как умею сладко девочкам делать. Сейчас хочешь?
— Уйди.
У Инги тяжело и сильно билось сердце. Хоть бы скорее ушел, невозможно уже его слушать. Она потом подумает, как быть, но сейчас, ну Господи, сделай так, чтоб он, наконец, ушел.
Через приоткрытую дверь послышался скрежет ключа в коридоре. Ром выругался и быстро закрыл двери в спальню. Метнулся к окну, отодвигая занавеску. Сквозь зубы проговорил:
— Я знаю, где учишься. И где ходишь на свою сраную работу, знаю. И в Судаке все твои дорожки вызнаю, поняла? Пока ты тут, Михайлова, не денешься от меня никуда. Ясно?
В секунду оперся коленом на подоконник, и в следующую уже мягко спрыгнул в ночную темь. Занавеска лениво колыхалась.
— Детка? — негромко позвала из коридора Вива. Послышались тихие шаги, замерли у двери, — спишь уже…
И ушла к себе, стараясь ступать тихо.
Инга медленно
Вернулась и села на постель, еще теплую от его обнаженного тела. На столике, перед которым лежал отброшенный стул, валялся журнал, раскрытый на том самом развороте. Он его принес. Ромалэ.
Слушая, как Вива, позвенев чем-то в спальне, вышла и, мурлыкая под нос, снова ушла, запирая замок на входной двери, Инга протянула руку и захлопнула журнал. Сунула под стопку тетрадей. Повалилась на постель, стискивая руки между колен и глядя в потолок.
Он сказал, если хочешь, чтоб твой… чтоб не посадили его. Будешь делать, что я скажу. Работать на него. Скотина. И спать с ним. Не потому что она ему нравится. А просто — проверить, как это, не хотела, его — Ромалэ. Заставить, чтоб захотела. Ско-ти-на…
— Сережа, — сказал шепотом, чувствуя, как сухой язык шершавится о пересохшие десны, — Сережка, мне что делать теперь? Ты почему такой дурак, Горчик? Как же нам с тобой теперь жить?
Усталая, неумолимо засыпала, вскидывалась, с испугом глядя в потолок и думая — надо прямо сейчас решить, что дальше и как. И снова погружалась в вязкую дрему, которую нагонял на нее нерешаемый ужас. Выдергивала себя из нее, хватая пальцами запястье и щипая кожу, чтоб побольнее. Но голова страстно хотела одного — отвернуться, зажмурить глаза. Свернуться калачиком, сжимая руки между коленей. И заснуть, чтоб убежать от этого разговора. Уснуть туда, где его нет. И не было никогда. Где только она и Серый, на песке, под пологим склоном, полным осенних обильных трав.
— Слышь, Михайлова, — сказал Горчик, приближая серые с зеленью глаза к ее лицу, — ляля моя, ты не бойся, ладно?
Она пыталась открыть глаза, проснуться, думая поспешно, ну вот, он вернулся. А я сплю, снова, как дура. И просплю его. Разлепила губы, стараясь сразу сказать:
— Тебе… нельзя тебе тут, Серенький. Ты не едь. Понял? Ты…
— Инга ты. Такая ты Инга. Куда я от тебя? Я приеду. Как обещал. Двадцать восьмого, да?
Она кивала и целовала его, тянулась лицом, потому что руки так и лежали между колен и почему-то никак не доставались, как мертвые. И он, смеясь, поворачивал свое, чтоб ей было удобнее целовать скулы и нос, усыпанный невидными веснушками. Ресницы с выгоревшими кончиками.
Совсем засыпая, лежа мокрым лицом на его жестком плече, подумала успокоенно — как можно, чтобы не с ним. Только он вот. Иначе все сломается же.
Горчик лежал, замерзая и ленясь встать, чтоб вынуть из деревянного ящика еще одно одеяло. Днем прямо лето, такая ранняя жаркая весна. А ночами почти мороз. Тем более тут.
Наконец, совсем задрогнув, вскочил, пожимаясь, пробежал по холодному земляному полу к еле видному рундуку и откинул крышку.
Снова лег, уворачиваясь в два колючих, но теплых одеяла. И глядя на щелястую крышу, где мигали звезды, выстраиваясь редкими полосами, стал слушать прибой. И думать, как приедет. В июле. Надо бы раньше, конечно, а то, как она там. Но Мишка сказал быстро, и Горчик прямо увидел, как тот, прижимая трубку к щеке, щерит крупные зубы: