Ледолом
Шрифт:
— Даже маме?
— Даже ей. А то дойдёт до длинных ушей, вышибут отсюда. За распространение панических слухов могут и посадить. Нас всех предупредили.
— Понял. Честное тимуровское — никому! И раз такое дело пошло, я тебе тоже один секрет доверю.
И я подробно рассказал об исчезновении отца в тридцать седьмом.
Ещё до войны, не помню, когда мы со Славкой проснулись утром, а мама — одна… Хмурая. И молчит. Нервничает.
Спрашиваю:
— А где папа? Мы в цирк собирались.
Она отвечает:
— В командировку уехал. Надолго. Больше не спрашивайте. И никому не говорите.
Я так и не понял, что произошло. Сердито так разговаривает. Я больше не спрашивал. Ждал. Когда папа из той командировки вернётся.
Наверное, лето
Когда эта суматоха прекратилась и мама побежала, утирая слёзы, на общую кухню отцу яичницу готовить, я не выдержал, спрашиваю папу:
— Ты, пап, с войны пришёл? Да?
Про войну я по радио слушал, с какими-то финнами.
Отец не ответил, дескать, не до того ему.
— Где ты так долго был? — настаивал я. — Расскажи.
— После расскажу, — отвечает он. — Когда подрастёшь. А сейчас — некогда.
А мне сию секунду захотелось обо всём разузнать.
Тут мама наше корыто принесла, в котором бельё всегда стирала, и говорит мне строго, она у меня очень строгая:
— Юра, дай честное слово, что ты никому рассказывать не будешь, что отец к нам вернулся!
— А почему? — недоумевал я. — Все его и так увидят.
— Потому что об этом никому и словом обмолвиться нельзя. Иначе ты принесёшь своей болтовнёй много горя всем нам. Проговоришься, я тебя накажу. Нещадно.
— Сам знаешь, как пацану хочется, чтобы его в угол ставили или ремнём отхлестали. — И я дал слово молчать.
Нас со Славиком уложили пораньше спать, чтобы мы не видели, как отец в корыте купается. А утром я его не узнал: во всём чистом, довольный, побритый, весёлый, в отглаженном костюме с искристым бордовым галстуком, в начищенных хромовых сапогах, он пошёл к себе на работу, на нефтебазу. В красивом коричневом плаще с широким поясом и чёрной большой пряжкой. Он бухгалтером был, во!
Гордость переполняла меня: отец с войны вернулся. С финской. Но я об этом никому не проболтался. А очень хотелось всем рассказать, какой у меня папа герой, — на фронте воевал. Вечером я случайно подслушал слова отца, сказанные маме:
— Петухова судили. «Десятку» без права переписки. [17]
Петухов был начальником Челябинского нефтеснаба, где служил отец.
Разочаровала меня бабка Герасимовна. Спросила:
— Отеш-та никак вожвернулша? Выпуштили, штало быть.
17
Приговор советского суда «десять лет без права переписки» означал расстрел.
— Я вам, бабушка, ничего не скажу. Об этом нельзя говорить.
— Шашливай. У Лиживеты мужика в прошлом годе тоже жабрали. Ахвишером шлужил на герьманьшкой войне. А как в пятнатшатом годе его ранили в ногу, ён не шлужил боле. Лошадиным дохтуром стал. Фершал ён, фершал. Ево ношью, как твово отша, жабрали, штал быть. Ни жа што ни про што. По шую пору не ведает, иде ён. То ли в турме живой шидит, то ли Богу душу отдал. Ни шлуху ни духу боле года, пошитай.
Она утёрла сухим, в синих венах кулачком слёзы, потёкшие по коричневым морщинистым щекам, а я поспешил ответить:
— Мой папа на войне был. В командировке. Он в шинели с фронта пришёл. Вся — грязная, в окопах сидел, — проговорился я, нарушив обещание, данное маме.
— Твой отеш в турме шидел, Гера. Ево тожа ношью жабрали. Ой, лихо-лишенько! Кака напашть на наш народ швалилашь! Накажал жа наше неверие грешных, Бох-от. Ох, накажал!
Разумеется, такую неправду вынести было невозможно. И я пожаловался на старуху маме.
Она выслушала меня и втолковала сердито:
— Почему меня не слушаешься? Накажу тебя, сын, если
Мне исполнилось тогда шесть лет. И я старался понять, что и кто есть вокруг меня. Что происходит везде. Но не всегда мне это удавалось.
— С бабушкой Герасимовной я поговорю, чтобы она детей с толку не сбивала, — пообещала мама. — А ты с ней больше не разговаривай, понял? Ребятам лучше о своих фантазиях рассказывай.
— Ага, — ответил я.
Не знаю, о чём мама со старухой беседовала, только та стала меня обходить стороной и ни о чём бесед не заводила.
После, кажется, даже не в истекшем, а в будущем году, подвыпивший отец во время застолья со своим другом детства, единственным, с кем знался, племянником знаменитого писателя, о котором я ничего не знал и книг его не читал, а успел лишь устно освоить «Муху-Цокотуху», «Базар», «Мойдодыр» и другую классику, Гладковым дядей Лёней, поведал (они вместе ещё в каком-то реальном училище за одной партой сидели), что не выбраться бы ему из тюрьмы, если бы не «семейная катавасия», так отец сам выразился непонятно, однако я догадался, что беседуют они за пивом с варёными раками о тюрьме, о невозможности возвращения домой, если б не выручил его дядя Саня. И другое мне стало понятным: тот дядя Саня — муж старшей сестры папы, тёти Клавы, которая живёт в каменном трёхэтажном доме за мостом в Заречье. Дядя Лёня Гладков уехал в Москву за год до начала войны. С нами со всеми попрощался. И я его, как он тогда выглядел, помню.
Я вспомнил о Гладкове, задушевно беседуя с Кудряшовым.
— Может случиться, что и ты, Юра, останешься моим единственным другом в жизни. Мы, слухи такие ходят, скоро вернёмся в Ленинград. Только ты об этом помалкивай: контора наша, сам видишь, без всяких вывесок работает и охраняется. Вахтёры вооружённые сидят. Круглосуточно. Следят. За порядком.
— Хочешь, доверю тебе ещё одну тайну?
— Ну давай, не томи душу, — с нетерпением выпалил Вовка.
— Мама до сих пор умалчивает о своих дедушках и бабушках. Так, кое-что у неё выскакивает случайно. О своём детстве — почти ничего. Почему? Неспроста.
Но кое-что я всё-таки узнал. Дед, отец мамы, когда-то служил кондуктором царского поезда. Какое-то крушение произошло, и дед получил увечье. Пенсию ему назначили. На эту пенсию они всей семьёй жили в Ленинграде, аж до революции. А после уехали в Саратов. Дед обосновался в своей родной деревне, а мама училась в школе. Семилетней [18] девочкой у немца-учителя овладела таким красивым почерком, как в древних книгах. После закончила девятилетку и два факультета Саратовского университета. Потом в Среднюю Азию поехала, по распределению, там какая-то заразная болезнь у домашних животных выявилась. В Семипалатинске и отец оказался. Они там встретились и поженились. Я в Семипалатинске и родился. Да чуть не умер от разных хворей. Бабушка меня выходила и в подоле в Кунгур привезла. Там я и оклемался. И до поступления в школу фамилия у меня была мамина — Костин. Юрой Костиным меня и звали. А братишка здесь на свет появился. Не поверишь, до сих пор помню, когда у мамы живот большой-пребольшой был. И как после Славку с соски кормили манной кашей с молоком. А что он не съедал, мне доставалось. Бабушка о нас заботилась. В кругленьких очочках — они так у нас и остались. Забыла, когда снова в Среднюю Азию уезжала. К дочерям. Она же киргизка по национальности. А я — русский. А мне — всё равно, какая у кого национальность.
18
При выходе на пенсию выяснилось, что во время большевистского переворота маме минуло десять, а не семь лет — согласно советским документам. Полагаю, дату своего рождения она изменила, чтобы избежать энкавэдэвских репрессий. По той же причине семья уехала из Петербурга в деревенскую глушь.