Матисс
Шрифт:
Воспоминания о школе, об институтском времени долго питали Королева, пока не остыли до понимания скуки как интереса. Школьная жизнь обрела меньший градус окрашенности, зато возникла отстраненная занимательность, позволяющая погрузиться в малые каверны, выследить неведомые царапины – вместе с жизнью снятого с мира слепка. Так, расставшись с любимым лицом, оказываешься не в силах вспомнить, и тогда пунктир проблесков, деталей, ракурсов – чуткий профиль, дрожанье подбородка, кружевная оборка, носовой платок, глянувший из-под рукава, – крохи мелких, незначащих черт замещают собой щедрость целокупного
Как следопыт погружается в поведенческий рельеф следов кем-то другим убитого зверя, как планерист вписывает взгляд в пылающий вулканический ландшафт, возносящий его вместе с горячими токами воздуха – так, вспоминая школу, Королев не помнил ни детства, ни его быта, ни желания иметь родителей, так мучившего, снедавшего его друзей. Королев был созерцательно поглощен походами и высокой учебой, он тянулся к познанию, как другие дети – к теням родителей, он был покорен стремлению к тайнам разума и мира.
Из быта остались в памяти только несколько произвольных вещей. Прорванная батарея отопления, чудом не ошпарившая тех, кто на ней сидел. Алюминиевые ложки, закрученные архимедовым винтом, которые тут же на раздаче нужно было сунуть, прорвав пенку, в стакан с какао – для сбереженья тепла. Мышиные хвостики среди мослов и жил (узорно-тектоническое плетенье – как в бумаге из волокон и плотных соков древесных жил), из которых состояла пайковая колбаса цвета марганцовки. Грохот воробьиных свадеб, подымавших за окном рассвет. И тошнотворный запах пригоревшего молока в столовой, отваживавший его от завтрака.
В выпускном классе Королев был вынужден откликнуться на моду, в которую вошли рассуждения о духовности, и ознакомился с Библией. Вскоре вопрос о религии был решен при помощи следующего рассуждения, которое он произвел в качестве ухаживания (лунная ночь, Кунцево, окрестности сталинской дачи, дорожки, высоченный зеленый забор первичного ограждения, вдалеке за деревьями шоссе проблескивает пунктиром фар, белые ложа скамеек, на которых постигается пылкая наука любви, сухие пальцы бродят у пояска, скользят вверх, встречая нежную упругость):
– Может быть, я изобретаю велосипед, но из теоретической физики ясно, что мощные, головокружительные, малодоступные модели мироздания, порожденные интеллектом, если повезет, оказываются «истиной», то есть чрезвычайно близкими к реальному положению дел во Вселенной. Не потому ли именно так обстоит дело, что разум, созданный – как и прочее – по образу и подобию Творца, естественным способом в теоретической физике воспроизводит Вселенную – по обратной функции подобия? Тогда проблема строения мироздания формулируется как поиск своего рода гомеоморфизма, соотнесенного с этим преобразованием подобия…
Дальше его рот окончательно был закрыт пытливым поцелуем – и больше о религии Королев никогда не рассуждал. Никогда вообще.
Память редко обрушивалась на него лавиной. С постепенной последовательностью он перебирал классы чувств, на пробу запуская их в мерцающий крупицами узнавания колодец памяти.
Школа начиналась с осязания. Запах пасты шариковой ручки – потекший катастрофой стержень, пальцы вытираются о форменные брюки, синие, как измаранные ладони, как зимние сумерки
Тошный запах мокрой ветоши, размазывающей по доске синтаксический разбор, или пикирующих чаек Фалеса, – вместе с самим этим запахом.
Таинственный, влекущий вкус разгрызенного мела: под микроскопом скол его чешуйки, замещая рыхлый витраж едкого склизкого лука, оказывается фантастической мозаикой, составленной из планктонных ракушек раннего палеозоя. Отмершая ослепительная белизна зажатой в кулаке осадочной равнины: скорлупки нулей россыпью датировки.
Габариты ранней зрелости, скосившей половину женского населения – из системы мер Пантагрюэля.
В классе – повальный матриархат, устанавливаемый не столько рыцарским соподчинением, сколько физическим доминированием.
На переменах – необъяснимо вкусное сочетание песочного коржика и томатного сока. Ранец всегда пах казеиновым клеем, которым подклеивались корешки учебников, и раздавленным яблоком, взятым с полдника.
Кроме яблок, на большой перемене – вкус фруктового кефира из огромного жбана, с суриковым иероглифом инвентарного номера. Савелий гусарски выпил одиннадцать кружек, вычитав в «Знание – сила», что в кисломолочных продуктах содержится алкоголь.
Запах стружки, волшебно осыпающей верстак – шелково-прозрачными кудряшками Пиноккио: от вжика рубанка сосна поет. Запах горячего, с короткой прядкой дымка, потемневшего под разогнанным лобзиком, лекального среза фанеры. Увлекающая вонь горючки, вливаемой в бачок кордовой авиамодели. Паленый визг рванувшего с пол-оборота движка, разбег, отрыв, винт карусели, «бочка», вертикаль, занос на тополь, миллиметраж под веткой, вираж, лихой заход на «мертвую петлю» – безвыходно и бесконечно, после – тычок в пике: и запах клея от горстки лонжеронов.
Солоновато-сладкий вкус – во рту, от распухшей губы и шмыганья разбитого носа: «стукалки» происходили у гаражей, за забором, у проржавленной «Победы». Из того же закоулка – вкус разжеванной вместе с клятвой земли.
Осень тоскливо пахнет антоновкой и листьями, которые дети сгребают в городском парке на физре: шаляй-валяй – кто в салки, а кто в прятки. Разбегавшись, Ритка увлекает прыжком на кучу пылающих кленовых листьев, уже пошедшую с одного боку косичкой дыма: барахтаться в ней горячо, и мягко, и невозможно сладко, но вдруг вспышка губ и немота, и куртка прожжена, и стыд, и потрясение, а после, в раздевалке: невероятный – неведомый гул в груди от жемчужного пятна на трусах, невероятно проступившего от поцелуя. (Почему-то «рыбий жир фонарей» всегда маячил вокруг отсвета того пятна и перламутровых пуговиц на рубашке.)