Метель
Шрифт:
Бесс
Я упала. Наверно, споткнулась о корягу и покатилась по склону, как снежный ком. А когда оказалась внизу, даже не могла сообразить, где что. Лодыжка сильно болела, ботинок пропал. У меня просто дар вляпываться в дерьмо. И теперь эту фразу сказал не Коул, а я сама. Как-то раз папа взял меня на стройку, он так гордился, что может показать бригаде старшую дочку, а мне тогда было всего лет десять или одиннадцать. Мужики ему подыгрывали, шутили со мной, говорили, как со взрослой. Я разгуливала в каске на голове, важничала, и доважничалась: поставила ногу на бортик чана с цементом. Все заляпала: и пол, и туфли. Папа увидел, тяжело вздохнул, поднял меня, поставил на пристенок, чтобы разуть и отмыть обувь, пока рабочие ликвидируют катастрофу. Он даже не ругал меня, он вообще никогда меня не ругал. Только и сказал: «Элизабет, ты можешь хоть время от времени не солировать, просто чтоб дать мне передохнуть? — а потом ущипнул меня за нос. — Что с тобой делать, честное слово?» А я ответила: «Не знаю, папа. Придумай сам!» И он, как всегда, принялся перечислять все самые безумные профессии и занятия, которые бы мне подошли. Когда мы вернулись, мама ужасно рассердилась. Она говорила, что он меня распускает, что из-за него у меня дурные привычки, что я невоспитанная. Конечно, мне больше нравилось общаться с ним. Только повзрослев, я поняла, что он оставил ей совсем невыгодную роль. Никто не любит тех, кто читает нотации и вечно призывает к порядку. Он и ушел-то, наверно, оттого, что нельзя было дальше изображать крутого, беззаботного парня. Не осталось поводов для веселья, нечем было уравновесить мрачное
Бенедикт
Я продолжаю идти вперед, как автомат. Мне так хочется, чтобы впереди показалась фигура малыша, его серьезное лицо, вечно полное немых вопросов. Иногда мы по нескольку дней не говорим друг другу ни слова, между нами столько недомолвок, что я не могу говорить. Да и не в моем характере долгие разговоры. «Я умею делать, а говорить умеет Томас», как говаривал отец. Томас исчез, и все пошло под откос, мы вступили на извилистый путь, усеянный неудачами, а ведь когда-то имели все для счастливой жизни на сто лет вперед. Когда мы были маленькими, Томас будил меня на заре, зажимал ладонью рот и шептал: «Уходим!» — возражений он не допускал. Я выбирался из теплой постели, наскоро одевался и шел за ним, как можно тише спускаясь по лестнице, малейшие изъяны которой мы знали наизусть. Ступали по самым крепким доскам, чтобы скрипом не разбудить отца, он был всегда начеку и спал по-охотничьи, вполуха, потом выскальзывали из дома, шли мимо еще спящих бараков, до нетронутого леса и дальше вдоль озера, подбирались как можно ближе к расщелинам, к тому запретному месту, где Земля как будто кончалась и птицы брали разбег и слетали в пустоту. Томас вставал на последний уступ перед обрывом, расправлял грудь и широко раскидывал руки, словно он главный покоритель безбрежного мира. Он запрокидывал голову и издавал боевой клич:
— Я Томас, сын Магнуса! Рядом со мной брат Бенедикт — юный, но отважный! Вместе мы всё преодолеем!
Озябший, натерший ногу попавшим в ботинок камнем, я смотрел на своего единственного брата, который так верил в нас и в судьбу, что мне нечего было даже волноваться, и тогда я, ударяя себя кулачком в грудь, изо всех сил кричал: «Да, славно сказано! Преодолеем всё!» Тогда я не сомневался, что ни одна преграда нас не остановит и ни одно препятствие не заставит свернуть с пути. Но сам я никогда не будил мальчика на заре. Никогда не брал его с собой и не говорил, что он станет покорителем мира. Теперь, когда я знаю, что готовит человеку жизнь, я не так в этом уверен.
Коул
Идем уже добрый час, если это можно назвать ходьбой. Шляться снаружи по такой погоде — бредовая идея. Я-то хоть не по доброй воле шляюсь, сам бы не пошел. По мне так — сдохни она, не сдохни, все равно. Буду я рисковать своей шкурой ради бабенки, которой здесь вообще не место. Я не знаю, что на него нашло, на Бенедикта, разве что повелся на ее аппетитную задницу. Сказали бы мне — не поверил, честное слово. При такой матери, как была у него, сразу бы должен понять, что такую девку в дом не берут. Мать-то у него, по крайней мере, твердо знала, какой должна быть хорошая жена, чтобы во всем поддерживала своего мужика и не доставляла ему проблем. Хуже всего, что вроде они даже не спят вместе. Клиффорд говорит, что он ее точно не трахает, иначе они бы по-другому общались и она была бы не такой взвинченной, будь у нее мужик и давай он ей что надо. Ну что за дела? Притащить с собой бабу, которая мальчонке даже не мать, поселить в своем доме, в спальне собственных родителей, непонятно зачем и доверить ей воспитание ребенка! Лучше б научили его обращаться с винтовкой. Черт побери, он же из рода Майеров, а не какой-нибудь там огрызок с Восточного побережья. Я предложил Бенедикту научить его хотя бы азам, чтобы умел вести себя как настоящий траппер, — он согласился. Говорит, что, наверно, это легче получится, если другой кто-то его научит, а не он сам. Вот только вьюга прекратится и наступит наконец весна, возьму пацана в поход, что бы там эта стерва ни говорила. Не хочет она, видите ли, чтобы я им занимался, сказала, что на сантиметр его от себя не отпустит! Но Бенедикт решил иначе. И он прав. Вот как она его не отпускает, пацана-то. Потащила с собой из дома непонятно куда. Будет знать Бенедикт, как доверять наследника такой бабе.
Бесс
Нет сил идти, ноги отяжелели, и ветер такой пронизывающий, что хочется капитулировать, сдаться. Меня должен гнать вперед страх за него, подпитывать азарт поиска… а в голове одна мысль: лечь и уснуть. Стыдно до смерти. «Покой — удел душ чистых и без изъяна, — говорила мама и всегда добавляла: — Грешникам суждено умереть в боли и страданиях». Не знаю, как эти ее убеждения совмещались со смертью Кассандры, явно не успевшей сильно нагрешить, но вряд ли мне стоило затрагивать эту тему в разговорах с мамой. Там, где начинаются деревья, ветер дует чуть слабее. Я остановилась отдышаться: отсюда между шквалами метели я вроде бы узнаю приметную линию деревьев, которые изгибаются волной вдоль юго-восточного берега озера, к северу от них идут голые камни до самого дома Клиффорда. Неудивительно, что старый боров поселился в таком неприступном, страшном месте. Как раз по нему. Малыш говорит, что деревья — это растительный вал, который природа создает в нужных местах для защиты от стихии. Если я заметила вереницу деревьев, то, возможно, он тоже ее увидел. И может быть, вспомнил, что в конце ее, под укрытием деревьев стоит дом Томаса и это единственное возможное убежище поблизости. Может быть, он успел до него добраться и теперь ждет меня там или уснул. Или читает книгу, которую наверняка перед выходом сунул себе под куртку, в карман флиски. Может быть, мы там погреемся, пока бушует вьюга. Может быть, я сумею что-то ему объяснить — хотя бы то, что он сможет понять… А потом ненастье стихнет и мы с триумфом вернемся домой, придем к Бенедикту, и он даже не станет ругаться. Может быть, даже похвалит нас, скажет, что мы молодцы, со всем справились, и даже Коул на этот раз не раскроет свою поганую глотку. И тогда на душе у меня будет не так паршиво, хоть немного почувствую себя человеком. Только вот… Еще мама повторяла: «Если „бы“ да „кабы“ мир бы изменить могли!» Вечно я себе навоображаю одно, а выходит чаще всего другое.
Фриман
Моя жизнь по-настоящему изменилась, когда меня призвали воевать во Вьетнаме. «Туда как раз таких, как ты, и отправляют, — сказали мне сестры, — по бедности не откажешься, по глупости не станешь протестовать!» Они никак не понимали, почему я считаю, что служба в армии — совершенно нормальное дело. Я не пытался получить белый билет и даже не знал, как он делается, по правде говоря. Я готов был взяться за что угодно, лишь бы почувствовать себя мужчиной, перестать быть младшеньким в семье из одних девочек. Я мечтал уйти из дома, и пусть даже там придется драться. Хотя по натуре я человек тихий и неконфликтный. Я, конечно, толком не знал, что значит стать солдатом, никогда не сталкивался с агрессией или насилием. Посмотрели бы вы на мои фото в девятнадцать лет, улыбка до ушей, совсем ребенок. Я просто не представлял, что меня ждет. Вряд ли сестры знали больше моего, но при виде такого энтузиазма они просто онемели. Даже учебка не умерила моего оптимизма. Я из кожи вон лез, так старался, хотя совсем не был создан для этого. Я ползал в грязи, топал мили и мили пешком, до крови натирая ноги ботинками, без устали собирал и разбирал винтовку М14, а инструктор смотрел и орал мне в лицо, что я хуже дерьма. Я все равно твердо верил, что я такой же американец, как все, хотя другие призывники считали меня наивным младенцем, а для начальства, думаю, я как был негром, так и останусь, хоть и в военной
Бесс
Коул может сколько угодно считать меня городской дурой, а ведь я не ошиблась. На краю леса сосны стоят плотно прижавшись друг к другу, словно хотят устоять против ветра и снега. Как могла, я с грехом пополам продвигалась вперед, от дерева к дереву, от ствола к стволу. Дотянешься до шершавой коры, почувствуешь ее под перчаткой — и становится спокойнее. Значит, что-то еще может выстоять в метель. Лодыжка так замерзла, что даже перестала болеть. Я не смогла как следует зашнуровать ботинок, и с каждым шагом снег набивался внутрь. Я продвигалась небыстро, вслепую, но в любом случае в такую погоду никто не может идти быстро. И вот деревья кончились, рука не нащупала ничего, не за что ухватиться, и я поняла, что добралась: дом должен быть неподалеку, и между двумя порывами вьюги я действительно его увидела. Он выглядел массивным коричневым силуэтом с размытыми очертаниями, но характерную крутую крышу невозможно было спутать ни с чем. Если я шла в правильном направлении и если малыш прошел здесь до меня, он бы его тоже увидел. Он же все время хотел попасть внутрь, именно в этот дом, — история дяди страшно его интригует. Он считает, что сейчас не те времена, чтобы человек мог бесследно исчезнуть. Какая наивность. Мне-то уж лучше всех известно, что любой может просто испариться, если как следует постараться, и уж тем более если у человека есть на то веская причина. Малышу это невдомек. Он так верит в разумное устройство мира, что это просто не укладывается у него в голове, и, наверно, ему легче думать, что, если мы пропадем, кто-то станет искать нас и найдет. Хочется верить, что он прав и Бенедикт ищет нас, хотя он, вероятно, больше хочет найти малыша, а не меня. Он не способен выразить это словами, но я знаю, что он любит своего ребенка. Иногда я ловлю его взгляд, он смотрит на мальчика как на какого-то золотого кумира, с таким обожанием и непониманием. Малыш как-то неявно, не впрямую, но похож на него. Он повторяет его жесты и точно так же встряхивает головой и морщит нос, оказавшись в затруднении. Они инстинктивно нахохливаются и втягивают голову в плечи, когда что-то не ладится, — ну точно две черепахи. В остальном все у них разное: и волосы, и глаза другого цвета, и цвет лица другой. Малыш пошел в мать. Они мало разговаривают друг с другом. Бенедикт не знает, как обращаться с детьми; думаю, это вообще первый ребенок, который ему попался. Он не может сказать ему трех слов подряд, зато Коул пичкает его россказнями о погоде, о медведях, о том, как он ставит ловушки, как весной ходит на рыбалку и какого огромного гольца он поймал в первый же раз, когда Магнус дал ему удочку. Только вот лучше бы с мальчиком говорил не Коул, а Бенедикт. А Бенедикт почти всегда молчит. Разговаривает только с этим придурком Коулом, а кроме него — со мной, но только задает вопросы, не нужно ли чего малышу купить, вроде книжки или тетрадки, или, может, он хочет чего из еды, вроде тех дурацких черничных хлопьев, за которыми Бенедикт ездит за тридцать миль на машине в магазин Роя. Рой их специально для нас заказывает раз в год. Пятьдесят пачек разом, и Бенедикт все волнуется, как бы они не отсырели и как бы их не погрызли мыши. Просто смех: здоровенный мужик ростом со шкаф выгружает заказ из пикапа и несет коробку в дом так, словно она фарфоровая! Во что бы то ни стало хочет сохранить малышу крупицу прежней жизни. Ясное дело, парню эти хлопья уже в горло не лезут, но он не признается: не хочет огорчить Бенедикта. Разбить ему сердце. Сразу видно, еще маленький. Боится разбить чье-то сердце!
Бенедикт
Прошел уже год с его отъезда, и тут папа сказал, что больше так нельзя. Папа стал другим, не таким, как прежде; думаю, он боялся, что больше никогда не увидит сына. Да и мама держалась не лучше. Она потеряла сон и все говорила, что скоро забудет лицо собственного ребенка, и эта мысль сводила ее с ума. Я осознавал, что теперь все не так, как было в нашем детстве и юности, когда я думал, что наше счастье будет длиться вечно. Все зашаталось, как будто из-под нас выдернули какую-то опору. Он удрал, улизнул тайком, как вор, ничего нам не объяснив, и мы навсегда лишились равновесия. Я не мог понять, как он мог так поступить, и даже сегодня не могу представить, как можно решиться на такое. Захлопнуть дверь своего дома, сесть в машину и исчезнуть.
За год до того я пошел к Томасу, потому что он пять дней у нас не появлялся. Дом был пуст. Он взял немного одежды, рюкзак и книжку Генри Торо «Уолден», которая обычно лежала на кресле у камина. Если он взял с собой любимую книгу, значит, собирался какое-то время отсутствовать. Может быть, отправился странствовать в одиночку, он любил такие походы, но какой-то особый порядок в доме подсказывал мне, что на этот раз он ушел не в поход. На полу у очага оставлены долото и инструменты, которыми он выдалбливал деревянные фигурки. Медведь гризли, волк, лось и орел стояли полукругом, словно пришли что-то мне сказать, но в доме царила тишина. Не знаю почему, но я подумал, что он не вернется. Чтобы он бросил все, что его окружало, — природу, которую он любил больше, чем людей, — надо иметь чертовски вескую причину. Однако тогда, в тот день, я просто рассердился на него, и эта обида росла по мере того, как росла тревога и тоска родителей, как они сдавали все больше и больше. Что за эгоизм: вот так взять и уйти, не думая о том, что люди будут страдать, что это может свести в могилу, и вообще, переживем ли мы его отсутствие. Мне хотелось, чтобы его настигла кара за то, что он сделал родителям, за то, как они так тосковали по нему до самого конца. И этот гнев помог мне продержаться. Он дал мне силы искать его по всей стране, не боясь ничего, что я мог обнаружить. В поисках брата я проехал все Соединенные Штаты и вернулся домой, не ответив на вопросы и найдя совсем не то, что искал.
Коул
Я крикнул Бенедикту, что надо повернуть назад, что все ни к чему, мы просто ходим кругами, но он будто меня не слышал. Да он наверняка и не слышал меня при таком ветре. Я попытался дернуть его за куртку, чтобы предупредить, но промахнулся и упал башкой в снег. Вот черт! Я кое-как поднялся, а Бенедикт вообще ничего не заметил. Я так разозлился, что прямо кровь ударила в голову. Я взвел курок и пальнул в воздух; было у меня искушение выстрелить ему в зад, чтобы неповадно было таскать меня на улицу в такую погоду. Он подскочил и обернулся с диким взглядом. Должно быть, подумал, что напал какой-то зверь. Хотя вряд ли какой зверь спятит настолько, чтобы вылезти в разгар бури. Я махнул ему рукой — мол, пора кончать, вернуться бы домой, пока не стало хуже, но он как встал столбом, если только можно стоять столбом, когда человека сгибает ветром. Бенедикт махнул мне в ответ, чтобы я тогда возвращался, а сам повернулся ко мне спиной и пошел дальше бог знает куда. Старый Магнус понял бы, что тут делать нечего. Мне Бенедикта никак не понять, может, потому что у меня самого нет малышни. Они просто росли у меня на глазах: Бенедикт со своим братом, и еще сын Салли. Это я принес Салли останки сына. Иногда медведь не прочь пожрать человечины, особенно если человек пытался подстрелить его, как кролика. Вот и теперь я, может быть, принесу еще одно тело другому отцу, зато ее труп я точно не потащу. Где подохла, там и сгниет.