Метель
Шрифт:
Бесс
Его нет в доме. Нельзя сказать, что я этого не предполагала, но так хотелось верить, что десятилетний мальчик все же сумеет преодолеть снег, холод и ветер, доберется сюда и будет сидеть тихо и благоразумно, читая «Повелителя мух». Какая же я дура! Все еще надеюсь на хеппи-энды, хотя, сколько ни ищи, в моей жизни успехов мало. Я даже не сумела понравиться Бенедикту, хотя кроме меня вокруг на мили не встретишь женщины и вряд ли ему подвернется лучший выбор. Он смотрит на меня так, словно я не обычный человек, а что-то непостижимое. Если за столом мы нечаянно коснемся друг друга руками, он вздрагивает так, словно считает меня нереальной или бестелесной. Иногда, выпив с Коулом больше, чем следует, он как будто бы смотрит на меня иначе. Взгляд становится глубже, темнее. Я не раз надеялась, что это желание, но дальше поцелуя в шею — в июле, на его день рождения, — дело не пошло. Мы немного выпили за обедом в честь праздника, в голове у меня все как-то затуманилось. Я сидела у озера, завернувшись в махровое полотенце, потому что прекрасно знала, что Клиффорд где-то неподалеку и наверняка пялится на меня. Бенедикт сел рядом. Какое-то время мы ничего не говорили, я могла просто сидеть возле него и слушать, как взвизгивает мальчик оттого, что Коул брызгает на него ледяной водой. Я надеялась, что Коул все-таки свалится в озеро и утонет, и тут Бенедикт наклонился ко мне и поцеловал в шею. Просто чмокнул, как подросток, украдкой, но все же это был поцелуй, от которого он весь вспыхнул и прежде, чем я успела его удержать, прыгнул в воду, скинув футболку и штаны, и тут же скрылся в воде, так что я ничего не увидела, кроме его спины — светлой, какой-то перламутровой, что странно для человека, живущего на природе. Теперь, когда я потеряла мальчика, нечего ждать от него ни поцелуев украдкой, ни прикосновений — разве что он захочет меня придушить. И будет прав.
Бенедикт
Ее звали Фэй Бергер. Профессор сравнительной филологии в Колумбийском университете. Познакомилась с Томасом в начале того же года, когда на улице дул
Коул
Когда Бенедикт понял, что буря вроде стихла, он решил пойти домой и взять снегоход. Я сказал ему, что это не умнее, чем искать их пешком, а ну как ветер задует так же сильно, как раньше, и все, что из этого выйдет, — так это загнать машину в канаву. Но с таким же успехом я мог вразумлять осла. Это была не тупость, он по природе совсем не дурак, но тут как будто перестал соображать, что к чему. И вообще похож на черта: щеки побагровели от холода, борода черная, мохнатый, как медведь. Сидит в своей гостиной, куртку и штаны даже не отряхнул от снега, у ног натаяла чертова лужа воды. А сам будто не замечает. Мальчик-то теперь уже наверняка мертв, как пить дать. Жалко, конечно. Сильно он напоминал мне деда и дядю, разве что витал в облаках. Когда Магнус в первый раз открыл мне дверь, я сразу понял, что тут у них не принято спрашивать, откуда ты явился. Ты мог выползти хоть прямиком из ада или спуститься с небес, никакой разницы. Если готов жить в глуши, вкалывать при любой погоде и не скулить, тебе найдется место. Мне это как раз подходило, потому что были у меня на совести кое-какие мутные дела. А не разбив пару-тройку яиц, жизнь не прожить. Родился я в Миннеаполисе, но оставаться там дольше уже не мог. Большие города, где вечно у тебя кто-то на хребте и полно полицейских, которые за всем следят, — это больше не для меня. Города, где никто ничего не забывает и ни на что не махнет рукой. Здесь единственный, кто за всеми следит, так это старина Клиффорд. Это сильнее его, он ничего не может с собой поделать, даже спит с биноклем и винтовкой на случай, если что произойдет. За мной Клиффорд не следит, у нас на этот счет действует молчаливый уговор. Самогонка у него, конечно, редкая отрава, зато наливается даром и развязывает язык. Мы как-то разболтались и сообразили, что не так уж отличаемся друг от друга, хотя и родились в разных местах. Ну и не случайно оказались тут, где можно быть кем угодно и жить как угодно: никто не будет к тебе лезть в печенки. По правде говоря, мы и жили себе тихо-мирно, пока Бенедикт не вернулся вместе с девкой и малышом, и тут, конечно, кое-что в душе зашевелилось. Поневоле вспомнилось прошлое и кто мы такие на самом деле — тем хуже для других.
Фриман
Когда Лесли исполнилось шесть лет, я получил перевод в Форт-Лодердейл, и мы поселились в нашем первом доме. Мы воспитывали малютку так же, как воспитывали нас, — в любви к Богу. Он рос хорошим мальчиком: веселым, счастливым, очень послушным. Пусть ребенок всего один — но большего счастья мы и представить не могли. Я рассказывал ему о войне, на которой сражался, рассказывал так, словно какой-то фильм про войну, говорил про военных друзей, которых у меня на самом деле не было, и о руке Господа, что всегда оберегала меня, и как я славлю Его во все дни за то, что Он дал мне вернуться домой, жениться на его матери и послал мне его, нашего сына, наше сокровище. Лесли слушал меня во все уши и потом переигрывал со своими солдатиками-пехотинцами все события, которые я будто бы пережил, но, конечно, не зная вовсе про кровь, трупы, про агонию раненых и про все те ужасы, которые маленькому мальчику знать не положено. Я старался привить ему те моральные правила, которые привили мне: мужество, честность, прямоту — то, что составляет стержень человека и мужчины. Когда он немного подрос, моя работа полицейского стала казаться ему хуже, чем солдатская доля: военными люди восхищаются, а копов недолюбливают. Я говорил ему, что и тот, и другой одинаково важны для страны, но видел, что он не особо мне верит, поэтому рассказывал ему больше об армии, потому что ему нравилось про нее слушать. Мне не приходило в голову, что этими рассказами я копаю себе могилу. Мало-помалу, год за годом представляя ему войну такой, какой она никогда не была, неизменно поднимая флаг на флагштоке перед домом и восславляя американский народ, первый среди всех народов, я заронил ему в душу ядовитое зернышко, которое дремало все его школьные годы, пока сын не вырос и не пришло время ему поступать в университет. Он был лучшим учеником в классе, вырос высоким и стройным, как мать, с обаятельнейшей улыбкой… Все девочки на него заглядывались. Вместо того чтобы продолжить учебу и получить хорошую профессию, жениться и родить нам внуков, он вдруг заявил, что пойдет в армию и будет служить стране, как я. Я должен был воспринять его решение как дань уважения ко мне, как проявление сыновней любви… Но только снова почувствовал во рту забытый привкус металла.
Бесс
Если бы смогла, взяла бы и заснула сейчас, как заснула тогда. После того как я обнаружила тело, я на два дня подряд провалилась в глубокий сон, только иногда резко выныривая из него и ощущая мокрую насквозь футболку, и тут же мир снова отправлял меня в нокдаун. Мама не понимала, как можно спать после такого, и, думаю, так меня и не простила — за то, что я спала, и за то, что оставила сестру одну. Я спала, и во сне живая Кассандра играла в видеоигру, положив ноги на стол, и спрашивала, правда ли я влюблена в Нила. Во сне он снова занимался со мной любовью, как в тот день в своей комнате, увешанной вымпелами футбольных команд. Сначала было больно, но он старался делать все бережно и ласково, и я согласилась на второй раз, хотя опаздывала, мне надо было вести сестру на урок танцев. Я подумала, что все равно уже опоздаем, можно один раз пропустить, поругают, и ничего страшного. Она не наябедничает родителям, не такой у нее характер, и она ведь знает, что это особенный день, я ей сказала, что стану женщиной. Глупости. Я все это думала, потому что читала дурацкие женские журналы, которые мама таскала домой из того медицинского центра, где работала. Кассандра сделала мне шикарную прическу, заплела сложную косу, чтобы укротить мои волосы, которые кудряшками торчали во все стороны. Она хотела, чтобы я ей потом все рассказала, но я как-то сомневалась. Про что рассказывать-то? Как чувствуешь на коже чужие ладони и чужой пот, как парень елозит и давит на тебя всем телом? Или какое у него стало дурацкое лицо, когда он кончил, и как у меня между ног полилось липкое, потому что он плохо надел презерватив? Чудо еще, что я не забеременела. Мне так хотелось лишиться девственности, которая почему-то в глазах мужчин была сокровищем, а мне казалась лишь помехой. Девственность! Чистота! Невинность! Какой отстой. Сейчас я иногда думаю, что, если бы я так не спешила с этим, сестра осталась бы жива. И сидели бы мы с ней на родительском диване, уплетали один кусок чизкейка на двоих и болтали о детях или о парнях. Время было бы не властно над нами. Но вышло по-другому, и когда я с опозданием на два часа вернулась домой, коротким путем через сады и задворки, она была уже мертва. Она лежала на траве, и сумка с вещами для танцев валялась рядом, как явное объяснение. Она тоже хотела быть взрослой и решила, что, несмотря на мамин запрет, может пойти на занятия сама — тринадцатилетняя девочка, которая выглядела на два года младше. И тоже встретила мужчину, но он не стал говорить с ней о любви. Он просто схватил ее за горло и придушил, чтобы она молчала. И пока я проживала свой пресловутый «самый важный день», ее жизнь сломал, просто обрубил, человек, которому нравилось убивать. И я действительно спала,
Бенедикт
Я прожил у Фэй несколько недель после приезда. Сидел сиднем в квартире, весь день прятался от этого крикливого, вонючего, постоянно копошащегося города. Выходил только к вечеру, и даже после наступления темноты на улицах оставалось слишком много людей, на мой вкус. Она только улыбалась. Говорила, что я совсем дикий медведь, хуже брата. Он-то изредка соглашался с ней выходить, в гости, в музеи или просто пройтись вместе по улице куда глаза глядят. Какое мне дело, что делал Томас и чего он не делал, — мы были разные, к тому времени я это твердо знал. Я бы никогда не ушел из дома без оглядки. Я много дней ломал голову, не зная, как поступить. Написать родителям и сказать, что я возвращаюсь, но один, или ничего не сообщать и дать им надеяться еще какое-то время, что я его нашел. По малодушию я оттягивал решение и потом горько об этом пожалел. Поскольку я чаще всего отказывался выходить на улицу, Фэй раз или два в неделю приглашала подруг или коллег, возможно, в надежде как-то меня приручить. Все они были ньюйоркцы и выглядели настолько по-разному, словно кто-то собрал в одной банке все народы мира и потряс хорошенько, чтобы они так забавно перетасовались. Моя внешность тоже их удивляла, а одна гостья сказала даже, что это очень экзотично — суровый северный мужчина! Я не совсем понял, о чем она. Она была блондинка, высокая и тонкая, как лиана, с длинными блестящими волосами, пахнущими сиренью. С такой прозрачной кожей, что казалось, дотронься — и жилки лопнут. Пока Фэй была на кухне, она пригласила меня поужинать, и я даже не знал, что ответить. Она мне нравилась, но я только смотрел на ее белую тонкую руку, которую она положила на мою, и молчал. Наверно, не очень вежливое поведение с моей стороны. Она разочарованно надула губы и убрала руку так же легко, как и положила. Я знал мало женщин, но все же понял, что они устроены сложнее нас. Мне трудновато понять, чего они хотят, что у них скрывается за словами. Мне казалось, что у них во всем можно найти какое-то двойное дно, пока не встретил Фэй, которая выражала свои мысли просто и говорила как чувствовала. Я быстро понял, почему Томас остался у нее в доме и полюбил женщину, от одной улыбки которой делается хорошо. Но и этого не хватило, чтобы удержать его. По иронии судьбы он уехал в конце июля, ровно за месяц до моего приезда. Вечером она вернулась и нашла записку, в которой он писал, что уезжает, потому что не может остаться. Зная, что он не любит летать на самолетах и что деньги у него только от случайных заработков, она считала, что он, скорее всего, уплыл на каком-нибудь корабле — он хотел покинуть Соединенные Штаты. Он мог быть хоть на грузовом судне, хоть на Карибах, мне до смерти обрыдло его искать. Не мог же я перечеркнуть всю жизнь и гнаться за призраком, который вдобавок не хотел, чтобы его нашли.
Бесс
Я столько раз сюда приходила, что знаю дом Томаса, как свой собственный. Бенедикт только раз согласился о нем хоть что-то рассказать. По его словам, брат в восемнадцать лет заявил, что станет жить один, в собственном единоличном доме, и только по своим правилам. Он решил поселиться в первом доме Майеров — полуразрушенной хижине чуть в стороне от озера. Всего одна комната и бревенчатые стены, как в детских книжках про покорение Запада, — воплощенная мальчишеская мечта. Крыша у дома просела, вероятно, под тяжестью снега, но стены стояли крепко. Отец не очень одобрял его решение, потому что место там ненадежное, слишком близко к расщелинам, прорезающим скалу к востоку от озера. Недаром его предки предпочли построить второй дом на более ровном и безопасном месте.
И все же отец согласился и помог сыну устроить дополнительную комнату, чтобы была настоящая спальня. Родители думали, что он хочет завести семью. Я-то поняла, что он поселился там вовсе не для того, чтобы растить детей, но не стала говорить этого Бенедикту. Отец научил меня, что нельзя приносить людям плохие вести и говорить неприятное, потому что они не отделяют вестника от его послания, так что раньше чуть что — могли и голову отрубить. Но иногда весть даже не нуждается в словах. Я помню лицо матери, когда она вошла в дом, а на улице стоят машины полиции, полицейские ходят взад-вперед, а один тихо говорит со мной, положив руку мне на плечо. Ее лицо, когда она увидела меня, когда увидела папу, сидящего на диване и рыдающего, и потом через большое французское окно, выходившее в сад, увидела, как на носилки кладут тело, такое маленькое тело в большом непрозрачном пакете на молнии, и застегивают ее так резко, что прямо слышишь, как она вжикнула, хотя на таком расстоянии услышать невозможно. Молния застегнута до самого верха, потому что она уже не дышит, потому что воздух ей больше не нужен. Мне показалось, мама тоже перестала дышать: у нее вся кровь отлила от лица. С ней случилось немыслимое, такого ни одна мать не может представить. Она завыла как зверь — я никогда не слышала ничего ужаснее этого воя. Я вместе с ней пережила ожидание вскрытия, визиты полиции, долгую вереницу друзей, соседей, знакомых, особенно многочисленных на похоронах, и еще — долгие минуты без посторонних людей, когда горе было таким сильным, что родители не могли сидеть в одной комнате. Я была с ними, когда папе стало невмоготу ее видеть, когда мы остались с мамой одни, и она каждый день повторяла, что все из-за меня, это я не защитила сестру, я предательница. Я оставалась с ней и тогда, когда она начала удваивать дозы транквилизаторов, снотворного, стала запивать их спиртным, потом и этого стало мало, она начала красть морфий из своего медицинского центра, в конце концов это обнаружилось, и ее уволили, сказав, что они понимают, как ей больно, и сочувствуют ей, очень сочувствуют, но не могут ее покрывать. Закрыть глаза на то, что она делает. Закрыть глаза. В принципе, удобная позиция. Я тоже хотела закрыть глаза и не видеть. Но мне пришлось оставаться свидетелем всего, что происходило дальше у меня на глазах: падения, стремительной деградации, полного распада личности, вплоть до того момента, когда тебе надо проститься с человеком, которого ты знал, потому что он перестал им быть и новый человек тебе чужой. В моменты просветления она говорила, чтобы я ушла, что ей невыносимо даже просто видеть меня. Я неправильная дочка, я не та, произошла ошибка, я не должна жить, жить должна была другая. Я сделала, как она хотела: ушла из дома. Мне было восемнадцать. Я бросила учебу, денег не было ни гроша. Я продала то, что осталось от прежней, девичьей жизни: крестильный медальон и золотую цепочку, подаренную на пятнадцатилетие, и купила билет на автобус в никуда. Я решила вычеркнуть навсегда из жизни Элизабет Моргенсен — девушку, которая не уберегла сестру, и стать Бесс, просто Бесс. Хватит и этого, даже с лихвой.
Фриман
Лесли поступил на военную службу, четыре года спустя стал морским пехотинцем и в возрасте чуть старше, чем я во Вьетнаме, отправился на новую дальнюю войну — в Ирак. Он пошел туда вместе со своим отрядом, а мы с Мартой следили за его продвижением по карте, переставляя красную точечку туда, где примерно находилась его база. Пара слов на открытке, изображавшей что-то непонятное, экзотическое, явно никак не связанное с реальностью… но нам становилось чуть спокойнее. Он далеко, но, может быть, это земля Шахерезады, а не просто бесплодная пустыня. Марта, конечно, волновалась, но гордилась сыном. Сядет, бывало, на террасе, раскроет на коленях Библию, и соседи, что белые, что черные, здороваются с ней и заговаривают так почтительно, словно мы послали Мессию в Святую землю. Я-то боялся, что его тоже отправили прямиком в ад, но ничего не говорил. Другое время, другая обстановка, да и конфликты вроде стали не такими смертельными для солдат. Но как ни совершенствуй технологии защиты, а человек всегда придумает новый способ ранить, резать, калечить своих собратьев, и так до бесконечности, такова уж его натура. Война остается войной. Она пугает и притягивает одновременно. Она делает убийство привычным и нестрашным, ибо разрешает убивать других только потому, что вам сказали, что есть на то веская причина, что вы за добро и против зла. Всегда находится веская причина, чтобы наши дети подрывались на минах или возвращались домой израненными, замкнувшимися, безмолвными как тени, не способными выразить словами увиденное там. Лесли вернулся всего через несколько месяцев с раздробленным коленом: во время перехода подорвался на самодельной мине. Повезло, легко отделался, как сказало начальство, остальные из отряда не выжили, но его все равно отправили домой, швырнули нам, как узел с грязным бельем или как отработанный материал. Сражаться он уже не годился, едва мог ходить, так что военная карьера закончилась, едва начавшись. Марта испытывала грусть и облегчение одновременно. «Ведь он вернулся целым, — говорила она, — а не в цинковом ящике». Я тоже думал, что мы вновь обрели сына. Отец и мать иногда не понимают, что у внезапно повзрослевшего юноши есть проблемы и поважнее коленки, костылей и хромоты. Есть еще голова и то, чем они ее пичкали, — об этом нам никто не сказал. Наркотики, чтобы не уснуть, амфетамины, чтобы чувствовать себя непобедимым в бою, всякие таблетки, которые дают и даже не говорят, что это за таблетки, потому солдат должен подчиняться, его никто не спрашивает. Был ли там военный врач? Говорил ли он, что это для их же блага? Что это такой стандартный набор, вроде тех, что принимают пенсионеры, чтобы оставаться в форме? Я так и не узнал, что именно ему давали, но после его ночных кошмаров — я думал, это воспоминания о боях, — после бессонницы, вспышек ярости и безумия, после того как он проломил костылем голову соседской собаке, потому что она громко лаяла, я осознал, что из Ирака вернулся совсем другой человек. В моем доме жил чужой, такой непохожий на того голенького младенца, что впервые втянул воздух, лежа на животе матери, и сделал нас лучше и счастливее, чем прежде. Война забрала у нас сына и вернула его негатив — один лишь белый силуэт на беспросветно темном фоне.
Бенедикт
В конце сентября я сказал Фэй, что мне пора назад. Лучше было вернуться домой до того, как наступит зима. Она выглядела странно, я видел, что с ней что-то не так, но я никогда не разбирался в психологии, а уж в женской подавно. Утром в день отъезда, когда я собрал свои немногочисленные вещи, она объяснила мне, почему ушел Томас. Даже не словами, а просто взяла мою руку и положила себе на живот. Когда я понял, меня словно ударило током. Сначала ей казалось, что Томас искренне рад. Они проводили вечера, строили какие-то несбыточные планы, перебирали имена и выбирали, где станут жить. Он найдет постоянную работу, сумеет обеспечить ребенка всем, что надо, ему давно пора остепениться, создать семью и перестать мотаться по миру.