Московляне
Шрифт:
Когда младшая поповна вкралась в избенку старика-воротника, там оказалось полно народу.
Собралась вся семья. Пришла с Ольховца многодетная старикова дочка, привела мужа и троих ребят, а четвертого, грудного, принесла на руках. Все запечье занял собой исполин-большак. Рядом с ним особенно бледна казалась его малорослая, тщедушная жена. К ней жался подросток-сын, еще по-детски румяный, но уж хваченный кузнецкой сажей.
В красном углу, под закопченными образами, сидел приезжий гость — конюх казненного стольника Ивана Кучковича, тот самый, которого еще так недавно здесь,
До прихода поповны конюх успел рассказать, как во время боголюбовского мятежа боярские и купецкие слуги, подстрекаемые хозяевами, пожгли слободку княжих делателей, к которым давно питали зависть, и как воротников меньшак, хитрокознец, еще больной, обороняя свое добро, вынесенное из горящего дома, был зарезан насмерть засапожным ножом.
Женщины уже несколько раз начинали приплакивать голосом, причем особенно звучно и причетливо кликала бледная большакова жена, но мужчины каждый раз унимали их, продолжая расспрашивать конюха.
Резкий луч утреннего солнца, прорвавшись в маленькое волоковое оконце, [50] бил конюху в затылок. Поповне, когда она вошла в избу, прежде всего бросилось в глаза его оттопыренное ухо, которое, просвечивая на солнце, рдело, как раскаленный уголь.
Конюх говорил в это время о том, что хитрокознец и сам остался бы, может быть, цел, и дом, вероятно, уберег бы, если бы бояре не задержали его в княжих палатах, заставив расковывать московского посадника, которого князь держал в порубе на цепи.
50
В о л о к о в о е о к о н ц е — узкое продолговатое отверстие, которое прорубалось в двух смежных бревнах стены и задвигалось ("заволакивалось") доской. В крестьянских избах оно бывало зачастую такого малого размера, что в него едва можно было просунуть руку.
— Ладно бы, доброго человека расковал, — вздохнула Воротникова дочь, — а то посадника! А он, окаянный, не успел воротиться, как к нам на Ольховец рядовича прислал: за то, что в его небытность отказались пруд копать, сулит с нас вдвое против прежнего драть.
— Отольются волку овечьи слезы! — сиповато выговорил чей-то высокий мужской голос с таким решительным задором, что все оглянулись.
Это сказал муж воротниковой дочери, ольховецкий сирота, известный своим тихим обычаем.
— А и крови поотольем!.. — глухо рявкнул великан.
Его жена завела было опять приплачку, но старик-воротник остановил ее. Он спросил конюха, цела ли меньшакова жена.
— Цела, — ответил конюх. — По чужим дворам ходит: под одним окошком выпросит, под другим — съест.
— А ребята живы ли?
— С матерью заодно чужие окна грызут. Меньшой, годовалый, сгорел бы в дому, кабы не меньшаков ученик — тот, кучерявый, что онамедни здесь, на Москве, с ним был.
У поповны шибко застучало сердце: ради этих-то вестей и решилась она прийти к воротнику в избу.
— Все
Тут уж мужчинам не удалось удержать женщин. Они заголосили все враз. Их причитанья перекрывал густой рев откуда-то взявшейся Жилихи: она славилась как первая на всю округу плачея.
— Али мы тебя не люби-и-или? — затягивала жена большака.
— Али чем прогневи-и-или? — свирепо подхватывала Жилиха, показывая бледные десны.
— А и чья калена стрела тебя просквози-и-ила? — звучно выпевала большакова жена.
— А и кто ту калену стрелу наперна-а-атил? — голосила Жилиха.
У поповны перед глазами все заходило ходуном, и мимо ее ушей прошел рассказ конюха про то, как со слободки княжих делателей огонь перекинулся на соседний, "песий двор" Ивана Кучковича, как сгорела там дотла всеми брошенная стольникова дочь и как выли потом на все Боголюбово ее обездомевшие собаки.
Плачной напев, хватавший за сердце своей протяжностью и упрямым однозвучием, был так громок, что булгарин-зерновщик, который метал кости, не раз оглядывался на воротную избенку, досадливо морща низкий лоб. С открытых переходов посадничьих хором смотрела туда же блестевшими от любопытства глазами посадница. На ее голове горела огненно-алым атласом новая, непомерно высокая кика. Высунулось из окошка и недовольное лицо огнищанихи.
Пробился этот напев и сквозь щели жарко нагретого солнцем дощатого чулана, пристроенного к верхней связи княгинина терема.
Здесь на протянутых вдоль и поперек веревках сохли шелковые разноцветные убрусы и белые женские сорочки с такими долгими рукавами, что каждого хватило бы на пять рук. От них шел свежий запах только что выстиранного полотна. За их влажными перекрестными завесами почти не виден был притаившийся в углу огнищанин. Под его ногами валялся выдернутый из стены скаток пеньковой конопати, а ухо было присунуто к пазу теремного сруба. Ястребиные глаза остановились. Он был весь поглощен тем, что доносилось до него из-за стены.
Там говорили два голоса: женский и мужской. Женский был тонок, остр и сыпал гортанной частоговоркой с нерусскими придыханиями. Мужской нехотя выцеживал редкие слова.
— На что привез меня сюда? — частил женский голос. — Зачем скрянул с места? Что тут делать? Что здесь найду? На что жить?
— Хватит на что жить, — ответил мужской голос.
— Тебе еще бы не хватило! — выкрикнул женский. — Думаешь, не знаю, сколько возов к себе в ворота ввез? На свое скуп, а на мое вот как щедр! И посадника, видишь, одарил!
— Без посадника не обойтись, — возразил мужчина: — под его рукой весь тутошний посадский полк.
— Довольно с хромца и того, что взаместо смерти дала ему живот. А огнищанину на что тюки давал?
— Как не дать, когда он столько годов твое добро берег?
— Так берег, что половины не осталось! — отрезал женский голос.
Огнищанин облизнул заскорузлые губы.
— Завез в лес, впнул в пустую хоромину, а сам к первой моей ворогуше ушел и рад! — В женском голосе послышались слезы. — Уж лучше бы отослал меня к родне — в Булгар.