?? Мова
Шрифт:
Я с той же самоуверенной улыбкой полез в карман, схватился за подкладку и вывернул ее. Из кармана что-то вывалилось и покатилось прямо под ноги оператору. Бумажный сверток, на котором проступали буквы, отпечатанные на казенном принтере. — Снимай, снимай, – приказал Новиков. – Крупным планом, – и спросил у меня: – Что это, гражданин? — Это, блядь, сверток, который вы мне подкинули! – закричал я в камеру. – Вы слышите? — Я пытался докричаться до кого-то, будто с камеры запись попадала в прямой эфир на YouTube, — они мне этот сверток подбросили! Нет, ну правда. Брать торчка с большим стажем и подкидывать ему стафф? Где логика? А Новиков объяснял, с брезгливой косой улыбочкой: — Что тебе подкинули, наркот? Первая же экспертиза подтвердит, что ты постоянный потреблятор. — Это не мое! Не мое! – продолжал реветь я. — И что делать? – спросил оператор, опустив свой инструмент. — Да нормально все, – махнул рукой Новиков. – Пускай с ним теперь следак нянчится. От души, с размаху, с наслаждением, он так засветил мне по печени, что меня согнуло пополам. Я упал на колени, а он схватил меня за шиворот и потянул к машине,
В «Опеле» я оказался между двумя мосластыми бугаями, Новиков сел впереди, «видеолюбитель» — за руль. Когда мы тронулись, тот, который прижимал меня своими толстыми коленями слева, заговорил: — И, короче, тогда другой наркоман посмотрел на эту таксу и говорит: «Какая-то странная у тебя собака».
Я понял, что он продолжает рассказывать анекдот, который начал перед моим задержанием. Может, они и замешкались на секунду, дав мне заметить «Опель», исключительно потому, что хотели дослушать анекдот. — «Почему странная»? – тогда спрашивает первый наркот. «Ну, какие-то у нее ноги короткие», — отвечает второй. Тогда первый, внимательно осмотрев таксу, говорит: «Ну до земли же достают!».
Оперативники заржали. Мысль о том, что для кого-то мое задержание может быть настолько будничным делом, что после этого они продолжают неоконченный анекдот, внесла существенные коррективы в мою картину мира. Кроме того, я понял, что для этих людей я – что-то вроде свиньи, которую везут на ярмарку. От нечего делать можно и со свиньей, и с кошкой завести разговор.
Мы подъехали к белым стенам СИЗО, ворота открылись, запуская нас внутрь. Этого не видно из-за высокого забора с колючей проволокой, когда смотришь снаружи, но тут, внутри, каждый кирпичик здания, каждое зарешеченное окно было пропитано таким концентрированным рассолом человеческого горя, что становилось тоскливо. Стены и решетки – вот все, что я обречен видеть ближайшие десять лет.
Вы помните Мишеля Фуко, который в своем «Надзирать и наказывать» описывал закат эпохи угнетения человеческого тела в тюрьме, говоря о том, что государство после отказа от публичных казней карает исключительно символическим обездвиживанием. Так вот пускай бы этот болван посидел в минском СИЗО перед тем, как корябать эти глупости.
Меня завели в небольшую комнатку около входа, без нар и без окна, и оставили стоять. Сесть было не на что. Батареи в комнате тоже не было, а на улице стояла та пора зимы, когда уже не совсем зима, а весна, когда земля уже проснулась под снегом и в воздухе носятся такие, знаете, запахи… В общем, очень погано в такую пору садиться на десять лет. Так вот, тут, в комнате, не было батареи, стены – влажные, и ближе к потолку – в инее. Я простоял так час, и меня начало колотить. Сначала – скорее от страха, а потом – от страха и голода, а потом – уже исключительно от холода. Начало стрелять в голове – от стылого бетона сильно тянуло. «Они меня что, в карцер засунули? Но за что?» — перепуганно думал я. Мои познания о тюремном заключении, почерпнутые из Фуко, Шаламова, Рубанова и Достоевского, говорили мне, что должно быть немного иначе. Все ощущения тут свелись к слуху. Лязг, скрежет железа по железу. Может быть, где-то недалеко находились камеры, и настало время разноса еды или вывода задержанных на прогулку. Через каждые несколько минут – страшный скрежет то ли открываемых дверей, то ли решеток, потом – звук поворачивающегося в замке ключа, потом – снова скрежет, пауза, и самое неприятное – оглушительный удар захлопываемых металлических дверей, удар, похожий на выстрел, или, скорее, на взрыв снаряда. Тут, во время борьбы с дубаком, на меня снизошло метафизическое наблюдение, которому позавидовал бы и Фуко. Оказывается, когда тебе смертельно холодно, все неприятные звуки переносятся значительно болезненнее, чем обычно, просто вынимают душу.
Когда из носа уже сильно текло и душа моя наполнилась отчаянием и безысходностью, дверь в комнате открылась и я услышал команду «на выход». Меня отконвоировали в камеру с остановкой в маленькой комнатке, находившейся в подземелье. Там меня раздели, всю одежду прощупали, забрали шнурки и ремень. Затем повели «на хату». Я ожидал, что увижу большое помещение за решеткой с сотней ожидающих приговора людей, но камера оказалась крохотной – четыре кровати (два двухъярусных блока) и только две из них – заняты. Я увидел высокого шныря, смахивающего на выпускника философского факультета, и еще какого-то типа, который лежал на кровати не двигаясь. — Двести шестьдесят четвертая? – спросил у меня выпускник философского. — Они мне подкинули! Подкинули наркотики! – объяснил я. — Так всем подкидывают, – усмехнулся зек. У него совсем не было передних зубов, а щеки и подбородок покрывала небрежная черная растительность, почти как у Че Гевары. — Даже если у тебя на кармане десять дозняков, они все равно подкинут – для надежности. Они наблюдение устанавливают и когда удостоверятся, что ты – потреблятор, берут, и все – жди суда.
«Философ» размещался на верхних нарах. Ниже лежал тот, обездвиженный. Я бросил свои вещи на вторые верхние нары, потому что читал у Рубанова, что в тюрьме чем выше, тем почетней. Залез, сел, свесив ноги, огляделся. Еще одна неожиданность: я думал, что в камере будет темно, что будет гореть одна дохлая лампочка. А тут фигачили три трубки дневного света, заливая пространство невыносимым хирургическим светом. Потом я подумал, что на ночь, свет, конечно же, не гасят, и радость от такой иллюминации совсем испарилась. Маленькое окошко, через которое все равно ничего не было видно. Шкафчик для личных вещей – как в больнице. Подумалось, что камера напоминает внутренности корабля Апокалипсиса. Вокруг – жуть и мрак, а люди как-то обжились, вон даже носки постиранные сохнут. Потом, подумав еще, я понял, что выражение
Я все еще чувствовал себя полным олигофреном. А ведь у меня блестящее образование, полученное в престижных вузах Китая. — Слушай! Все равно не понимаю. А зачем все тело скотчем обматывать? — Ну как, – удивился Философ, – чтобы руками не закрывался, когда будут бить. Разве не понятно?
Действительно, разве такое может быть непонятным? Волосы снова зашевелились у меня на голове. Я прилег на нары и закрыл глаза. Признаюсь honestly, мне было страшно. Я поднялся выше и, опершись на локоть, снова обратился к сокамернику. — Слушай, а чего ты скотч не снимешь? — Ну как чего? – он почесал голову. – Петровича вчера принесли. С тех пор не очухался. Видишь, бурый весь, губы синие. Сегодня ночью может и отдуплиться. Если с него сейчас скотч снять, еще скажут потом, что я его этим скотчем и придушил. Если в себя придет, тогда и размотаем. А пока пусть лежит, отдыхает.
Перспектива провести ночь в одном помещении с умирающим меня взволновала еще больше. Но вопросы все не кончались, видимо, мое взбаламученное подсознание таким образом, посредством всех этих переспрашиваний, пыталось защитить себя от тишины и внутреннего диалога. — Слушай. Так телефон, получается, в нем и остался? — Нет, – усмехнулся Философ. – Телефон достали.
Он потянулся, повернулся ко мне спиной и заснул. Оставив меня с вопросом, как можно достать телефон из человека, который обмотан скотчем. О моем морально-психологическом состоянии многое может сказать тот простой факт, что первую половину ночи я прислушивался к тихому хрипу Петровича (который подсказывал, что он пока условно жив), а вторую — думал над этой неразрешимой загадкой.
Мы выбрались из костела таким же сложным путем, каким проникли в здание – на руках осталась ржавчина с металлических скоб, за которые надо было цепляться, карабкаясь. Наверху Сварог беседовал с Мастером благовоний. При моем появлении, Мастер злобно сверкнул глазами, а когда я склонил голову в почтительном приветствии, просто отвернулся. Будто мы с Элоизой уединились там для ласк и поцелуев. Некоторые мужчины, когда дело касается сердечных дел, ведут себя, как малые дети.
Элоиза при виде своих подчиненных стала строгой, будто экскурсоводша в Музее Китая на улице Карла Маркса. — Это все, – сказала он мне. – Если вспомнишь еще что-то, выходи на связь.
Ее забрал четыреста тридцать второй, забрал и навсегда увел куда-то вглубь чайна-тауна, которым она управляла. Со мной остался Сварог и его «штыки». Он косолапо перетаптывался с ноги на ногу и наконец сказал: — Идем, боец. Разговор к тебе есть.
«Ну вот, наконец-то мне дадут звездюлей за Алю», – подумал я. Возможно, Мастеру благовоний бить меня не позволяет этикет, наверное, у них там по-китайски гармоничное распределение полномочий и областей ответственности. — Она, понимаешь ли, христианка, – Сварог кивнул на башенку звонницы, с которой мы только что спустились. – А у меня другие убеждения. — Другие убеждения? – повторил я за ним. — Другие убеждения. Я, можно сказать, язычник. Считаю, что богов много, а путь в вечность нужно искать в мове. Но говорить о таких вещах я не мастер.