На линии горизонта
Шрифт:
Нью–Йорк блеснул, как молния, как виденье — я только вскользь его обсмотрела. Через два дня полетели самолётом из Нью–Йорка в город, где жила семья дочери. Когда оказалась в американском самолёте, то стала всё оглядывать. Самолёт как самолёт, самый обыкновенный, ничего особенного, у нас даже больше есть, и стюардессы наши намного красивее, хотя эти внимательные, но всё равно не скажешь, что красивые.
Первый заграничный завтрак тоже не больно-то понравился. Всё чёрствое, запаковано, залеплено, замуровано — ничего не открыть, до сих пор удивляюсь на эту американскую запакованность. Всегда мучаюсь с открыванием. Американцы ко всему приставляют всякую всячину, чтоб больше денег брать. Конечно, не хочешь — не бери, но как соблазняют! В самолёте первого кровного американца увидела, что рядом со мной сидел… Разглядела его близко: тоже ничего особенного, как Гудзон, с подстриженными усами, с полноватыми щеками, лет сорока, лицом похож на нашего бухгалтера Василия Семёновича из жилконторы, такой прилизанный. Одет в блестящую полиэтиленовую куртку. Журнал всю дорогу разглядывал
В первые дни я глядела на всё вокруг дочкиного дома, ходила вдоль улицы взад и вперёд, присматривалась, прикидывала, сравнивала. Тишина улицы неимоверная, ни людей, ни машин, ни магазинов, ничего. На улицах никого не бывает. Во время прогулок и осмотров я время от времени присаживалась где придётся, привычных нам скамеек не попадалось, а ведь устаёшь. Через шесть домов от нашего, около внушительного кирпичного трехэтажного дома с барельефами, у крыльца была удобная приступочка, как завалинка. Я облюбовала её и сидела на ней. Никого нигде нет, одни только бегуны да те, кто с собаками прогуливается. Посижу и иду дальше. Удивляюсь, какие дома все разные, к одним приделаны веранды и верандочки, другие как замки с круглыми башнями. Попадались и с прямыми колоннами, и с римскими, и с готическими, один попался, ну в точности как наш русский терем с кружевными ставнями, с завитушками и круглыми боками. Крыши все крыты добротной дранкой и черепицею, а некоторые тонкими слоистыми камнями. Каждый дом со своим выходом, со своим характером, со своей жизнью и каждый с трубой. Хоть и не обнесены никакими заборами, никакой городьбой, кроме подстриженных живых изгородей, а не подойти. Посмотреть бы что-нибудь такое в этих домах.
Пишу много про дома, потому что они мне стали как знакомые, вместо людей я с домами разговаривала. Вишь какой стоит фешенебельный, но что-то краска на тебе больно яркая! А ты что-то пригорюнился, окна все законопатил? А этот двери так начистил, видно, ждёт гостей? Несколько раз переспрашивала у своих: неужели в таких домищах только одна семья размещается? Диву давалась: и зачем столько места?
Кажется, на пятый день моих прогулок, не дойдя ещё шагов сто до моей любимой приступочки, заметила, что рядом с ней что-то белеется. Это что же такое, думаю? Подхожу ближе, вглядываюсь: стоит скамейка вся новенькая, беленькая из плотного такого материала, как алебастр или мрамор. Среди травы, как Сивка–Бурка, из— под земли появилась: мол, Даша, присаживайся! Так и приглашают. Я даже покраснела, что кто-то заметил мои посиделки. Будто в мою тайну проникли. Невидимые хозяева приметили, что сажусь на их крылечко–завалинку и поставили нормальную скамейку. Я этих людей знать не знаю, не встречала, и какое им дело до меня? Пришла домой и рассказываю своим, как меня ихние американские соседи удивили и уважили. Может, это ваши знакомые? Нет, говорят, не знают их, но предполагают, что шибко богатые, автомобили у этого дома какие-то сверхскоростные. Петя сказал, что у этого дома видел стоящую амфибию — машину с поднимающимися дверями, как с крыльями. «Капиталисты, бабушка! Охраняют свою траву!» И мелькнуло воспоминанье, как в нашем дворе в Ленинграде сосед на крыше своего сарая гвозди набил, чтоб дети по крыше не бегали. И так их навтыкал, что несколько раз ребятишки ноги себе ранили, одного мальчишку на скорой отвезли. Вот так оберегают свою собственность. А другого владельца «Волги», тоже из нашего дома, судили: он какое-то хитроумное устройство установил на своей легковой машине, откроешь дверь — током прошибает. И почти до смерти прошибло кого-то. У нас тоже собственники!
И не успела я оглянуться, как очутилась в американском госпитале, на восьмой день моего пребывания в Америке. Там такого навидалась, что не могу не рассказать. Батюшки мои! Куда попала?! Несмотря на весь страх, стала всё рассматривать. Приёмный покой, как аэродром, привозят на носилках с колёсами… Одного с полицейскими доставили, в цепях, видно, простреленный. Он громко что-то кричал, бесился, но как-то его быстро успокоили, видно, укололи и закрыли от всех занавесом. Каждого подключают к отдельному пульту и завешивают от других громадной шторой, ходящей на шарнирах. Дёрнут за верёвку и ты оказываешься в большой изолированной комнате с тьмой разных аппаратов, проводов, трубочек, показателей, графиков, компьютеров. Световые сигналы бегают со всех сторон, мне даже к пальцу прикрепили дрожащий огонь. Проводами всю обмотали. Осматривать меня стали по–всякому, один за другим подходили, не знаю кто они — врачи, сёстры, санитары, студенты? Кто в халатах, кто в резиновых рубахах, кто в фартуках, всё записывали и расспрашивали. Целый поток один за другим. Пришел со студентами профессор такой представительный, такой внушительный, что по замашкам я сразу его признала за главного. Так и оказалось. Он и делал мне эту сложную операцию. После его осмотра меня захотели положить в какой-то железный ящик, как гроб, и суют меня туда, и суют, я так стала орать, что меня оттуда вынули и больше не засовывали.
Дали
Утром повезли на операцию. Оказалось, целых восемь часов мне заменяли изношенные клапаны на новые, которые вырезали из моих ножных вен. Очнулась из небытия я по дороге в палату, сжала руку сестре, которая меня везла, она аж вскликнула и будто даже обрадовалась, что бабка живая. Сразу мне дали лёд сосать и через трубочку начали поить. Положили на волшебную койку, которая при помощи кнопок двигалась во все стороны, вниз, вверх. Изголовье на любой высоте. Одна в палате. Наверху подвешен телевизор, рядом телефон. Моим родным врачи сказали, что операция прошла успешно. Дети цветов притащили, внучка Маша кругом их расставила. А как же я буду общаться-то? Только два–три слова знаю на ихнем-то на американском языке. Спросить— то как? Тогда внуки написали список по–английски и по— русски, двусторонний, для меня, — хочу пить, хочу встать,… и для врачей — что болит? где? как?… Это список у меня и сейчас жив.
В госпитале поразило, как сёстры так быстро и так ловко всё делают, так… шевелятся, что не угнаться, так искусно всё выполняют, а отдельные просто — артисты. Такие профессионалы! И что ещё было странным, по утрам при смене белья с меня рубашку не снимали, а разрывали, чтоб меня не вращать. Я когда увидела, что сестра порванную рубашку выбросила и что такое добро выкидывают, мне аж нехорошо сделалось. Жалко стало, такая хорошая вещь.
На вторые сутки пришёл ухаживать за мной ночной дежурный негр. Сам темнее ночи, наклонился ко мне, — я обомлела. Он подмигнул мне, показал мне большой палец, что мол, всё хорошо! И принёс мне сок и таблетки. Мы с ним разговорились. Как? Руками разговаривали, и понимали друг друга.
Сначала разговора у него обе руки были заняты, но он освободил их для общения. Перво–наперво он дал понять, что любит Россию и русских. «Рашен, — говорит, — гуд». Я киваю головой: «Очень гуд! Да!» — «Сталин — бед, бед! — и будто бы пистолет из пальцев сделал и показывает, — Пуф! пуф!» — мол, людей убивал. — «О'кей! — говорю, — очень бед, плохой человек». «Хрущёв! — тут он засмеялся, — фанни». — «Фаня, — отвечаю, — большая фаня!» Тут он показал уши у Хрущёва, приложил ладони к лицу, потом снял башмак и смешно так скорчился, изображая, как наш вождь стучал сапогом в ООН. Хрущёв в негритянском обличии. Мне смеяться было больно, но я всё равно смеялась, думала, швы от хохота разойдутся. Вот бы по телевизору его показать, все бы ухохотались. А потом: Спутник! И как пошёл показывать, как спутник летает, аж до телевизора долетел. Горбачёв, Ельцин… Россия. Столько знакомых слов!
Видно, он тоже английского не знает? — подумала я. Потом спросила у Пети:
— На каком языке негры разговаривают?
— Бабушка, ты расистка.
— Петя, да какая же я расистка, если мы с ним вместе чуть от хохота не умерли!
Один был неприятный момент в госпитале: я сидела на кровати и боялась лечь без поддержки. Вижу: идёт такая красивая негритянка, врач или сестра не знаю, в белом халате, я её рукой позвала, мол, помогите. Она подошла ко мне, остановилась, одела перчатки, положила меня, а потом выбросила перчатки и вымыла руки. Меня это так задело, что она, наверно, брезгует без перчаток до меня дотрагиваться. «Бабушка, — мне говорит Маша, это так и полагается, ведь, может, она идёт на операцию в хирургическую или после каких-то заразных». Но ведь другие так не делали, и это мне почему-то не понравилось. «Русские вкладывают своё эмоциональное отношение во все переворачивания», — заметил зять.
А вот что самое удивительное в госпитале: не дают залёживаться, уже на второй день обязательно велят встать, посидеть, а на третий постоять около кровати, а потом и пройти три шага. На четвёртый же день моего пребывания я, опираясь на руку сестры, утром уже прошла по коридору шагов двадцать. Тем же вечером, поддерживаемая под руки дочкой и сестрой, обошла вокруг пульта, где сидели врачи и сёстры. Вокруг этого пульта с круговым прилавком расположены все палаты, похоже как на аэродроме диспетчерская, из которой видно, что где происходит, так и тут все больные у всех врачей и сестёр на виду. Я заглянула в одну палату, две койки — обе пустые, в другую — тоже нет никого, и так почти во всех комнатах. Один–два человека на всём этаже. Говорят, дорого тут разлеживаться, дешевле медсестру на дом присылать. После того как я раза три–четыре прошлась вокруг пульта с сёстрами, сказали, что утром после обхода врачей меня выпишут. Это был шестой день после операции. Вот такие вот чудеса!
В последний день пришли все дети, принесли цветы. Во время прощального обхода врачей я сама поблагодарила значительного профессора, что делал мне операцию. Я приложила руку к сердцу и показала жестом, что оно теперь роскошное. Он улыбнулся. Я почти сама оделась. Специальные люди, сестра с разными указаниями и негр–санитар в кресле–каталке через парадный вход вывезли меня на свежий весенний воздух. Передо мною сад с большими деревьями… Листья только–только появились… Всё зеленеет. А воздух как будто с взморья. Я всем нутром втянула в себя этот воздух, и голова моя помутилась… Меня с того света вернули… сердце моё исправили… воскресили! Какая забота, какое участие, какое отношение! И чем я это заслужила? За что? Что такое сделала я Америке? Захотелось выздороветь и выдержать это испытание моего организма. Я перевела дух, схватилась рукой за сердце и, не отнимая локтя от тела, прислушалась: оно тихо–тихо радовалось и благодарило Америку.