Не погаси огонь...
Шрифт:
– К сему можно присовокупить и следующее.
Это было письмо, адресованное артисту: «Чувствительная сцена твоего коленопреклонения перед Николаем II была бесподобна. Поздравляю с монаршей милостью. В фазисе столь глубокого верноподданничества тебе не могут быть приятны старые дружбы, в том числе и со мной. Спешу избавить тебя от этой неприятности. Крепко больно мне это, потому что любил тебя и могучий талант твой. На прощанье позволь дать тебе добрый совет: когда тебя интервьюируют, не называй себя, как ты имеешь обыкновение, „сыном народа“, не выражай сочувствие освободительной борьбе, не хвались близостью с ее деятелями. В устах, раболепно целующих руку убийцы 9-го января, руку подлеца, который с ног до головы в крови народной, все эти свойственные тебе слова будут
Под письмом стояла подпись весьма известного литератора.
Столыпин усмехнулся. В свое время литератор своими пасквилями в прессе достаточно досадил и ему. Теперь попался, голубчик!
– Привлечь по статье 246-й Уложения о наказаниях, – он ткнул пальцем в подпись на листке. – За составление сочинений, оскорбляющих государя.
Наказание по этой статье влекло лишение всех прав состояния и ссылку в каторжные работы на срок до восьми лет.
– Есть одно обстоятельство… – без нажима возразил Зуев. – Письмо получено агентурным путем. Использование его в качестве улики приведет к провалу агента «Блондинки». – Он сделал короткую паузу. – Кстати, этим же агентом добыто специально для вас, ваше высокопревосходительство… – Нил Петрович запустил пальцы в створки своей папки и, как из раковины, добыл следующую жемчужину.
Рукописный листок был весь в помарках и вставках: «Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю теперь в России. Человека этого Вы знаете и, странно сказать, любите его, как того заслуживает его положение. Человек этот – Вы сами. Давно я уже хотел писать Вам не только как к брату по человечеству, но как исключительно близкому мне человеку, как к сыну любимого мною друга…»
Столыпин свел к переносью брови: вот от кого сие послание!..
– Добыто в яснополянском архиве, – подтвердил директор, из-под полуприкрытых век внимательно наблюдавший за министром.
Петр Аркадьевич бросил на него острый взгляд. Только Зуев, да еще вот «Блондинка» оказались причастными к щепетильному делу, стали как бы секундантами в затянувшемся поединке.
Хорошо, в благодарность за очередную услугу он не поставит под удар осведомительницу, хотя как удачен повод воздать литератору!..
«Пишу Вам об очень жалком человеке…» Петр Аркадьевич почувствовал, как приливает к голове кровь. Упрямый старец!..
В какой уже раз он вспомнил ту первую их встречу. Столыпины жили тогда в Москве, на Арбате, в большом гулком доме, принадлежавшем деду и знаменитом тем, что в 1812 году в нем останавливался наполеоновский маршал Ней. В приемной зале висел портрет матери. С полотна беспечно смотрела молодая круглолицая женщина. Урожденная княжна Горчакова, дочь наместника Польши, она была знакома с Гоголем, дружна с Тургеневым. Как раз в этом их доме Иван Сергеевич читал свои «Записки охотника». На полотне по бальному платью Натальи Михайловны от плеча к талии ниспадала голубая андреевская лента, ниже бриллиантового вензеля фрейлины к ленте была пришпилена бронзовая солдатская медаль. Такой юной и простодушной Петр свою мать не знал – шестой ребенок в семье, он помнил ее уже гранд-дамой, властно командующей челядью, хлопочущей в имениях и в домах обеих столиц, выезжающей на дворцовые рауты с маской высокомерия на лице. Но романтическую историю солдатской медали хранил: мать в молодости последовала за Аркадием Дмитриевичем, его отцом, на войну и заслужила награду, спасая раненых под неприятельским огнем. Было это на прославленном четвертом бастионе Севастополя.
Медаль оказалась прямо связанной с именем старца (в ту пору, впрочем, совсем еще молодого человека) – отец познакомился с Львом Николаевичем Толстым как раз на батареях во время Крымской кампании. Они вместе, несли службу. Позже пути их разошлись. Александр II пожаловал отцу флигель-адъютанта, еще через годы Аркадий Дмитриевич стал старшим генералом свиты, в русско-турецкую войну командовал корпусом, удостоился поста генерал-губернатора Восточной Румелии и на склоне лет был назначен комендантом Московского Кремля. Однако с другом молодости связи не порвал. Лев Николаевич помышлял даже сделать его компаньоном в каком-то
Запомнилось: выехали они из Москвы в солнце, а потом нагнало тучи, хлынул дождь, дорогу развезло, и до Тулы добирались трудно. Петра измочалило на ухабах, да еще приходилось спрыгивать в грязь и помогать – толкать карету, засевшую в очередную яму. Лошади хрипели, из-под колес выплескивало грязь. Отец посмеивался: «Путь к Великому тернист!..»
Только на второй день, перед Ясной Поляной, снова пробилось солнце. Под зеленым сводом красивой березовой аллеи – «прешпекта» они подкатили к усадьбе. Дом, хоть и двухэтажный, оказался невзрачным: совсем не таким представлял Петр обиталище прославленного писателя.
Сам писатель сразу выделился из всех, с кем довелось мальчику встретиться прежде. Не только потому, что был большой, широкий, с нестриженой кудрявящейся бородой, очень черной (потом, когда он поседел, эти космы приобрели рыжеватый отлив): он держался совсем не как граф. Все, все в его облике воспринималось непривычно, сковывало, вызывало робость – размашистые движения, сильно звучащий голос, большие руки в ссадинах и мозолях. Особенно же – его застиранная поддевка с узким ремешком. Петр и раньше слышал, но не верил, что граф, как мужик, сам запрягает себе лошадей, вместе с крестьянами пашет землю, сеет хлеб, косит траву. Теперь, хоть и было чудно, поверил.
А граф с пытливостью посмотрел на мальчика пронзительно-внимательными, очень светлыми глазами – такими приметными на загорелом, прорезанном глубокими мужицкими морщинами лице, – и, скребнув Петра пальцем по щеке, вдруг громко и весело произнес:
– Ах ты, таракашка! – И потряс корявым пальцем с большим черным ногтем – будто пригрозил: – Беги к детям – вниз, на Большой пруд.
По правую руку от сторожки-«каменки» при въезде в усадьбу, у пруда, играли мальчики и девочки. Все – младше Петра. Он познакомился: Сережа, Миша, Маша… Девчонка в панталонах с оборванным кружевом сделала книксен:
– Таня.
Два года назад Татьяна Львовна приезжала к нему на прием, в министерство на Фонтанку, просить о заступничестве.. .
Всегда, возвращаясь мыслями к графу, Петр Аркадьевич видел его в своем воображении старцем. Хотя тогда, в первую их встречу, писателю было на десять лет меньше, чем Столыпину сейчас. Странное свойство памяти. И из всего, о чем когда-нибудь говорили, особенно резко запомнилось это: «Ах ты, таракашка!», приобретшее со временем презрительный оттенок. И корявый палец у носа – как угрожающе-указующий перст.
Может быть, именно это неприятное воспоминание предохранило его от того воздействия, какое оказал великий писатель на молодежь России?.. Когда бы ни вспомнил о нем, где бы ни услышал его имя – всегда испытывал недоброжелательство, внутреннее сопротивление ему. Нет, дело, конечно, не в детском впечатлении: неприятие лежало в ином. Петра Аркадьевича никогда не прельщало учение яснополянца о смирении; он, Столыпин, был движим иными замыслами и чувствовал в себе силу осуществить их. Но уже в молодые годы он понял: одной лишь силы – мало. Свои поступки он должен держать в согласии не с сердцем, а с головой. История человечества свидетельствовала: великие помыслы осуществляются людьми лишь с суровыми сердцами. Сухой блеск глаз он гасил под прищуром век, складывал в улыбку твердые губы. Убеждал себя: наступит время, когда он оставит позади тех, с кем должен осторожничать сегодня, и тогда сможет стать самим собой. Оказалось, что и по сей день, даже будучи премьер-министром, он вынужден носить на лице маску. Она-то и ввела в заблуждение проницательного старца? Или, напротив, яснополянский мудрец проник в самую его душу и вывернул ее наизнанку – и его слова о «любви» и «благородстве» не что иное, как давнее презрительное «таракашка»?..