Не судьба
Шрифт:
— Тут нечего быть откровенной, папа; он ничего замечательного не сказал… Глупости какие-то!
— Он всегда глупости говорит. Он дурак, а ты у меня умница. Ты это хорошо сделала!..
— Вот maman этого не находит, — улыбаясь произнесла Зина и переглянулась с сестрой.
— Maman твоя… — начал было Иван Владимирович, но в нерешительности остановился.
К счастью, Зина избавила его от труда продолжать начатую фразу и радостно объявила:
— Вот и Миша!
Действительно, Мишель вошёл в комнату. Тут уж и без него было весело, благодаря «деконфитюре» Романовича и отсутствию maman, а Мишель принёс с собою новый запас весёлости, и все члены семьи сразу увидели это по его лицу. С небывалою нежностью он поцеловал сестёр и, тотчас же поместившись
— Миша! Верно ты опять наследство получил? — осведомилась Зина.
— Представь себе, что нет. А что? — спросил Мишель, очень хорошо чувствовавший, что сестра имела основание найти особую причину его прекрасного расположения духа.
— А вот спроси-ка Зину, что она получила! — с торжеством посоветовал Иван Владимирович.
Тогда Мишелю сообщили о важном событии, совершившемся в доме, и он как нежный сын принял достодолжное участие в общем веселье.
Более или менее остроумные вариации были в полном разгаре, когда в гостиную вошла сама Зинаида Сергеевна. При её появлении девицы с необыкновенною живостью заговорили о французском театре, Мишель мгновенно углубился в чтение руководящей статьи «С.-Петербургских ведомостей», а глава семейства, обеспокоив собственную особу, увязшую в кресле перед камином, встал и исчез в боковую дверь.
Зинаида Сергеевна сегодня решилась быть последовательной. Она опустилась на козетку, по соседству с качающимся и читающим Мишелем, томно забилась в уголок сиденья, согнувши необыкновенно тонкий и моложавый стан, и с подавленным видом принялась за стягивание слишком узких перчаток.
Мишель читал. Дело шло об ужасающих злоупотреблениях где-то, по какому-то ведомству — он не разобрал хорошенько, потому что начал с третьего столбца.
Мать подняла брови.
— Мишель, — заговорила она протяжно, — ты знаешь?..
— Ах да, maman, деконфитюра; слышал, — отвечал он, покорно оставляя газету.
— Да, именно, mon ami. La d'econfiture de ce pauvre Romanovitch! [14] Mesdemoiselles! Вы бы пошли к себе.
Девицы вышли, и Мишель остался наедине с матерью.
— Мишель, ты имеешь на неё влияние! Я тебя прошу её вразумить, — сказала Зинаида Сергеевна убедительно.
Мишель раскачивался, наблюдая лепные карнизы.
— Мой друг, вся моя надежда на тебя… Ты обещаешь, да? N'est-ce pas? [15] — продолжала мать, тревожно вглядываясь в лицо возлюбленного сына.
14
Разорение бедняги Романовича! — фр.
15
Разве нет? — фр.
Мишель, вместо ответа, раскачнулся с новым усердием; он чувствовал себя прекрасно, несмотря на приставания матери, потому что успел побывать у своей дорогой тётушки, и она обещала устроить ему знакомство с Мурановыми. Это обстоятельство положительно изменяло все его воззрения: maman могла привязываться сколько угодно.
— Ах, ты меня вовсе не понимаешь, Мишель! Ты мне на нервы действуешь avec cette affreuse [16] качалка! Я тебя прошу: отнесись серьёзно… отнесись серьёзно! — упрашивала Зинаида Сергеевна.
16
с этой ужасной — фр.
Мишель раскачнулся от всего сердца и порешил как-нибудь удрать.
На его счастье, приблизился час обеда и привёл в гостиную одного из привычных посетителей, без которых не обходился почти ни один обед. Иван Владимирович терпеть не мог садиться за стол без гостей, по многим причинам и главное потому, что присутствие посторонних поддерживало хорошее расположение духа его жены. В настоящем
17
душевной муки — фр.
Мишель с облегчённым сердцем предался качалке и приятным размышлениям, пока из мамашиного угла до него долетали слова: «d'econfiture», «камер-юнкер» и проч., и проч. Он сам не заметил, как глаза его сомкнулись, и под тихий ропот материнских жалоб чуть было совсем не уснул, но тут доложили, что кушать подано.
Он сидел за обедом и радовался. Радовался тому, что было внутри его. Он никак не называл этого чувства и, может быть, даже не подозревал, что это была любовь; но он её чувствовал и сиял. Зина не могла не обратить на это внимания и заметила, что «Миша сияет как медный грош», за что немедленно получила от матери замечание:
— Зина! quelle expression!! [18]
A между тем, это действительно было так: ему было до того хорошо, что он чувствовал потребность сделать кому-нибудь приятное и вообще поделиться своими чувствами.
Случай скоро представился. Может быть, в сотый раз Зина стояла у окна, выходящего на Английскую набережную, и толковала о том, как она любит эти чудные морозные, лунные вечера, как должно быть хорошо теперь гулять по набережной, как ей этого хочется, и вот нельзя! Потому что одну не пустят, а кто же с ней пойдёт? Не Миша же… лентяй!
18
Что за выражение!! — фр.
Мишель не раз слыхал такие монологи своей младшей сестры, но обыкновенно они не производили на него действия. Он великодушно допускал называть себя лентяем и не опровергал этого мнения. Но в этот необыкновенный вечер он совершенно растаял от внутренней радости и готов был на всякие добрые дела, а потому удивил Зину предложением сопровождать её на желанную набережную, и ещё куда-нибудь, и даже всюду, куда она захочет.
Зина в восторге побежала одеваться, и через несколько минут они шли по широкому гранитному тротуару, усыпанному песком поверх искрящегося снега.
Действительно, был чудный зимний вечер. Воздух не отличался мягкостью; напротив, мороз стоял порядочный; но это-то и было хорошо. От этого мороза, в воздухе было что-то необыкновенно приятное, доброе; он подзадоривал скоро идти, твёрдо ступать на хрустящий, блестящий снег, прямо смотреть в хрустально-прозрачное, серебристо-синее небо. На небе сияла луна. Но это не была бледнолицая, сентиментальная луна немецких романсов: это была яркая, сильная, мужественная луна, светившая энергично и холодно. Её не скрывали никакие лёгкие облачка, никакие причудливые пары; всяким облачкам и парам было холодно, они съёжились и спрятались от мороза; ей никто не мешал светить. Очертания домов и покрытых инеем деревьев чисто выступали на фоне вечернего неба; резкость и чернота теней, серебряное сверкание крыш и окон, отражавших луну, белизна стен, освещённых её светом — всё вместе превращало серый, тусклый Петербург в какой-то таинственный, чудный, серебряный город. Даже печальная при дневном освещении, белая скатерть Невы приобретала необыкновенный, красивый колорит: она расстилалась и уходила вдаль, под тёмные арки мостов, широкою серебряной дорогой, на которой местами сверкали ряды вырезанных льдин, отливавших фантастическими зелёными цветами. Лунный свет обливал всё, проникал всюду и жестоко смеялся над жалкими, беспомощными точками газовых фонарей, пропадавших в его белых потоках. Луна соглашалась светить на весь Петербург вообще, но, казалось, ей нравился главным образом Исаакиевский собор. Его она, должно быть, считала наиболее достойным отражать свой свет и на его куполе соединила целый сноп ярких лучей.