Новый мир. № 1, 2003
Шрифт:
Хорошо, пусть я не прав, и П. нисколечко не изменился, а даже стал еще лучше, еще совершенней, и голос его, и весь образ просветляют и умиротворяют. Но если это так, то почему мы с Марией не можем удержать эту умиротворенность и где эта светлая энергетика, которая прежде действовала на нас? Кто виноват?
Даже если я допустил ошибку, то разве голос П., его образ не должны были бы примирить нас? Получается, я все-таки прав: в нем что-то не то, а несогласие Марии — лишь дань слепому упрямству, готовому отступиться от истины в угоду самолюбию или
С некоторых пор чем больше я слушаю П. и смотрю на него (а я делаю это все реже и реже), тем яснее мне моя правота. И тем больнее мне слепота Марии. Но я готов все забыть и вообще не касаться этой темы, если бы Мария сменила гнев на милость.
Трещина, однако, только увеличивается: Мария молча избегает меня, как будто я чужой, нам не о чем разговаривать, а если все-таки удается, то тут же спор и взаимное раздражение. Я не знаю, с какой стороны подойти к ней, чтобы встретить прежнее понимание и симпатию. И самочувствие такое, словно в чем-то провинился, хотя никакой вины за мной нет. В конце концов, разве человек не имеет право на собственное мнение?
Я ненавижу П.
Ненавижу его голос, ненавижу белокожее лицо и золотистые волосы, ненавижу слащавость (да, и слащавость!) и женственность, ненавижу в нем все… Когда я слышу его замечательный голос (ввысь, ввысь!), у меня появляется нечто похожее на астму. Я задыхаюсь…
То, что он сулил нам, — сплошной обман. Он поманил, пообещал, а на самом деле оказался таким же пошляком, как и многие другие. Мы отдали ему свои души и надежды, мы поверили в него — и что?
Мария считает, что он здесь ни при чем. Все дело в нас.
Верней, во мне (я все испортил).
Может, и так. Но я все равно ненавижу его. Ненавижу и Марию за то, что она не захотела или не смогла мне помочь предотвратить эту ненависть.
Но больше всего я ненавижу себя. Жить же с этой ненавистью не могу и не хочу.
А голос волшебный — не наслушаться. Захватывает…
— Слушай, ребята эти из, как его, Саранска… Чего ты на них набросился-то с Бахтиным? Ну что они его не знают… Помнишь, в Сокольниках?
Ага, Саранск, Сокольники, странное пересечение. Кое-что помнилось из той истории, хотя крепко тогда набрались. Дурацкая память! Чего только не цепляется, самое разное — непонятно зачем. Сколько ни пытался — не избавиться. А ведь старался. Заслоняло от чего-то главного, что должно входить другими вратами. Где-то прочитал (кажется, у Фромма): не надо ничего запоминать специально (птицы небесные не сеют и не жнут), просто пропускать через себя — самое существенное останется (что?).
Может, и впрямь. Классно они тогда в Сокольниках — поутру память прошивали черные сполохи пустоты. Белые пятна свободы.
У свободы не должно быть памяти, знание не связано с памятью, оно — часть чего-то другого, если, конечно, подлинное. Знание — все равно что незнание.
Так вот,
Саранск, Бахтин, Эрьзя…
Молодые, лет по восемнадцать — двадцать (три парня и две девушки) — что им Бахтин?.. (Что в имени тебе моем?) И что ему эти ребята да и Бахтин, впрочем?
И чего вдруг вспомнилось?
Случайно столкнулись со старым приятелем возле пивного ларька на рынке (особое, даже среди прочих значимых топосов отмеченное место) — теперь часто проводит тут время, топчется с прочими завсегдатаями, бродит неприкаянно вокруг, завороженный гением места, провонявшего халтурным дешевым пивом, рыбой и понятно чем…
— Еще про этого, про скульптора, ну как его?
С памятью у приятеля все в порядке. И от пива здешнего морщится, не нравится ему.
Ага, Эрьзя… Из сумрака — тела и лики, будто из куска дерева (дерево-память), из неодушевленной косности материи. Словно пытались вочеловечиться. Мука бесформенности. Мука и счастье как бы самозарождающейся — волшебство творца — красоты. Мордовский Роден… Ведун.
Сам видел там, в Саранске (ездил когда-то в командировку). Приятель тоже не знал про Эрьзю.
А ему-то самому зачем?
«Изабелла» тогда в Сокольниках рекой текла. Почему-то именно ее пили (открытая кафешка у входа в парк). Аромат — как у той «Изабеллы» (вот!), которой баловались много лет назад в Крыму (пешком и автостопом, налегке, с ночевками где придется: на пляже, в горах, на случайном подворье). Студиозы. Густой пряный аромат винограда, чуть отдающий медом, и вдруг — йодистый запах моря и водорослей, южное горячее солнце, волшебное ощущение той жизни… (Вот оно!)
Это — знание?
Они пытались удержаться на волне, как тогда, купаясь в шторм, — наливали и наливали в белые пластмассовые стаканчики…
— Да-да, в вашем городе… Бахтин. Михаил Михайлович. Не, правда не в курсе? — искреннее такое, нетрезвое удивление.
Так и должно было случиться. Или что-нибудь подобное.
Выпив, становился не то что бы агрессивным, но начинало нести — лез во все дыры, ко всему цеплялся, был бы повод. Повод обычно находился (был бы человек). И вот, внезапно разволновавшись, что компания с ними за столиком — из Саранска, привязался с Бахтиным.
Вроде и не сильно пьяный.
Как так? Не знают, оказывается, Бахтина! Того самого, из последних могикан. Филолог (кто-кто?). Ну да, ученый… В Саранске жил в ссылке.
Не знали. И вообще они не по этой части (из какого-то техникума), в Москву приехали погулять, поразвлечься на жалкие свои рубли и вот теперь кутили в Сокольниках, пили пиво, захрустывая картофелем из шуршащих пакетиков.
Он им всем налил «Изабеллы» — за Бахтина!
Настырный.
— А Эрьзю, братцы, Эрьзю-то вы должны знать! Он-то точно из ваших, великий скульптор, музей его у вас в Саранске замечательный.