НРЗБ
Шрифт:
«Померещилось — и будет», — выпорхнуло откуда-то еще. Профессор сделал усилие, очнулся и тотчас же кинулся к статье, которой, однако, нигде не было видно. Ее не было, и, значит, ее можно было написать. Пальцы профессора запросились к перу и бумаге… Можно было — но стоило ли? Помедлив, перо вывело заголовок, наискось перечеркнуло его и вновь повисло над страницей.
Личная жизнь Генриха Лабкова
После двусторонней операции на деснах (вещь в Калифорнии принятая) я совершенно потерял сон. Пилюли не помогали. Зубы, десны, виски ныли, и в мозгу всплывало все подряд — собственное прошлое, эмигрантские казусы, истории из жизни знакомых. При общей душевной холодности, мысленно
Сон не шел. Рядом, не реагируя на бесконечно крутившуюся пленку, посапывала Росита, за стеной спали дети. Я нашарил упаковку с болеутоляющим, и, убедившись, что воды в стакане больше нет, решил принять так, я это умею. Замечали ли вы, что, когда глотаешь всухую, таблетка, пройдя внутрь, отпечатывает в горле свой точный образ, который как бы застревает на пороге небытия, и лишь постепенно размывается по частям под действием наших слюноотделительных усилий, оставляя металлический привкус?
Не знаю, по какой аналогии — уж не из-за нехватки ли жидкости? — мне вспомнилось, как прошлым летом в мюнхенской пивной собралась компания старых знакомых, в том числе несколько немцев и американцев, но главным образом своя братия, бывшие московские элитарии, а ныне трудящиеся кто Ближнего Востока, кто Бенилюкса, а кто Дальнего Запада. Сначала пили на открытой веранде, шумели, шутили с официантами; потом пошел дождь, и нас перевели внутрь. Мы с одним приятелем задержались, что-то там срочно дожевывая под зонтиком, а когда стали разыскивать остальных, заблудились в лабиринте этого гигантского пивного комплекса. Пробегавший с подносом кельнер спросил, что мы ищем, мы кое-как объяснили.
«A-а, ваша группа на втором этаже».
Мы поднялись наверх, открыли указанную дверь и… оказались в комнате, полной сияющих смуглых турок. Когда же мы, наконец, нашли своих и собирались позабавить их этой виньеткой, мы заметили, что тональность беседы тем временем изменилась. Пока нас не было, Сергей, недавно побывавший в Москве, поведал о нелепой гибели Генриха, одного из наших старинных кумиров, и все неловко, с отчасти напускной панихидностью, молчали.
У меня с Генрихом было много общих друзей, но вышло так, что видел я его только однажды, хотя слышал о нем постоянно из самых разных источников и был очень даже в курсе его жизни. Наша встреча произошла при любопытных обстоятельствах. Я шел в гости к нему и его тогдашней жене Вере, приглашенный кем-то, кто был уже там. Было не заперто, я вошел, открыл дверь в комнату и оторопел: прямо на меня, в строго вертикальном положении, летела огромная бутылка, не меньше, чем ноль-восемь. Но она безвредно плюхнулась к моим ногам, я даже успел подхватить ее, не дав особенно пролиться, и услышал облегченный смех публики.
Мне тут же стали хором объяснять про обычай Генриха, в ответ на просьбу жены передать вино, неожиданно бросать через весь стол открытую бутылку, которую хрупкая Верочка ловила как ни в чем не бывало и принималась под общие аплодисменты разливать на своем конце. Именно это и случилось в момент моего прихода, с той разницей, что, услышав шум в передней, Вера, сидевшая у входа, отодвинула стул, чтобы встретить гостя, и таким образом предоставила бутылке беспрепятственно завершить свою траекторию.
Так я в первый и последний раз увидел Генриха, невысокого, скорее уродливого, мускулистого весельчака, против бешеной энергии которого, казалось, не могло устоять ничто. И однако, теперь, в этом мюнхенском бирхалле я присутствовал при чем-то, что постепенно превращалось в несколько скабрезные поминки по нему. Одни помнили его с университетских времен, в курчавых локонах, другие познакомились в Нью-Йорке с облысевшим плейбоем московского разлива, но каждому он врезался в память чем-нибудь из ряда вон. Все хорошо знали его биографию диссидента, но рассказывали, как будто сговорившись, исключительно
«Подумать, что нет в живых мужика, который подклеил чувиху в библиотеке, показав ей американский учебник секса и поспорив, что за одну ночь пройдет с ней первые три главы!»
«Его байка?»
«Ну, это был его коронный номер — доказательств сколько угодно».
Воспоминания сыпались, словно из рога изобилия. Быстро, как всегда вокруг Генриха, образовалась атмосфера вседозволенности, так что даже одна из американок, смущаясь, рассказала, как он пытался за ней ухаживать. Когда выяснилось, что он женат и что ее это не устраивает, он удивленно спросил, почему. Она, в свою очередь, удивилась вопросу и сказала, что хотя бы потому, что у него будет мало времени для общения с ней.
«И знаете, что он ответил? Он сказал: с чего я взяла, что у неженатого у него было бы для меня больше времени?! Если же под «временем» я эвфемистически подразумеваю нечто иное, то, дескать, давайте проверим. Это было так шокирующе неотразимо, что мы остались друзьями».
Поражает, заговорили все наперебой, сколь обаятельным представал в его исполнении образ маньяка, помешанного на самоутверждении. Он постоянно упражнялся в проверке, как он сам выражался, расположенности к нему мироздания. Он издали целился огрызком яблока в урну, чтобы убедиться, что боги его любят. По той же логике, женщины должны были отдаваться ему сразу — иначе что это за успех?! И их ни в коем случае не следовало содержать — только так можно было быть уверенным, что они любят тебя, а не твои деньги, удобства и т. п. Другое дело, когда их бросаешь, тут мелочиться не надо; но чрезмерная щедрость может выглядеть, как попытка откупиться, а это унижает обоих.
Денежная тема вызвала поток комментариев.
«Психоаналитически с деньгами все не так просто».
«Конечно — румынские офицеры с женщин денег не берут!»
«Однажды у нас зашла об этом речь, и я сослался на Казанову, который только и описывает, как угощениями, подарками, а то и прямым подкупом он добивается благосклонности женщин, кстати, в подавляющем большинстве из низшего сословия. И что оказалось? Что мемуары Казановы…»
«Поддельные!..»
«Неважно, оказалось, что по ним он учил французский язык, что это его настольная книга, но что он принципиально не принимает идею оплаты, считая ее отступлением от чистоты жанра, в чем и видит свой шанс превзойти великого венецианца!»
«Тем не менее, в готовности измерять любовь деньгами — теми ли, которые берешь, или теми, которых не даешь, — есть определенный привкус. Он, конечно, был еврей?»
«Как все, наполовину. Его родители работали в органах. Чекист с фамилией Лабков мог быть кем угодно, но от него ли родился Генрих, неясно. A мать была типичная еврейка, к тому же дочь своего времени, этакая «гадюка» припадочная, он о ней расказывал ужасы…»
«Одно имечко чего стоит!»
«При чем здесь имя?»
«A откуда, вы думаете, в нашем поколении вдруг Генрих?! Он какого года рождения — 35-го? 36-го? Вот-вот! Генрих Ягода был наркомом до 1936 года, когда его самого сцапали. И все-таки в последнюю минуту она успела назвать сыночка в его честь! В следующем году исчез и отец, но семью не тронули».
«Признаться, я всегда думал, что его назвали, как Нейгауза. Он ведь мечтал стать пианистом…»
«Ну, мечтал, положим, не он, а мамаша, сажавшая его за гаммы, хотя у него даже слуха не было…»
«Так он у нее, как говорится, заиграл Моцарта примерно в том же возрасте, в каком сам Моцарт заиграл Моцарта?!»
«Это и есть ужасы?»
«Вам ужасов? Извольте. Прибегает маленький Геня в слезах со двора — соседский мальчик биту ему не отдает. Он рассказывает матери, ждет сочувствия, а она курит, как паровоз, и то ли слушает, то ли нет, потом вдруг как схватит его своей простреленной клешней за руку, да как выпустит ему дым в лицо: «A-а, нюни распустил? К мамочке приполз? A ты в горло нож ему воткнул…?! Воткнешь, повернешь, тогда и приходи!» Ничего?»