Опыты
Шрифт:
Ну, а что касается пресловутой культурной жизни, то, ввиду специфического контингента обитателей 8-го отделения, к ней можно было отнести разве что небольшие театрализованные представления, во время которых кучка молодых и одуревших от скуки и безделья «делириков» вытаскивала в холл кого-нибудь из наиболее безответных «хроников» в самом непристойном и непотребном виде, причем их изобретательность в этих развлечениях поистине не знала границ. Естественно, я предпочитал не принимать участия в подобных забавах и даже несколько раз (вполне, впрочем, безуспешно) пытался их пресечь.
Интересно, однако, что среди постояльцев 8-го отделения я, к своему удивлению, обнаружил немало хорошо знакомых мне лиц. Оказывается, как я узнал впоследствии, каждое отделение психбольницы закреплено за каким-то одним микрорайоном, и туда (в отделение) попадают в основном соседи по месту жительства. А поскольку в том районе, где я жил, винный магазин был только один, то мне, разумеется,
Но в целом, несмотря на то, что обстановка в 8-м отделении оказалась несколько иной, чем я предполагал, направляясь туда, я тем не менее с лихвой получил там все, что надеялся получить, а именно: полноценный отдых, возможность регулярного творческого труда и столь необходимый мне в тот период жизни заряд бодрости и мужественного оптимизма. Разумеется, кое-кто из читателей не сразу сумеет разобраться, о каком оптимизме и бодрости, не говоря уже о полноценном отдыхе и творческом труде, может идти речь в мрачных стенах дома скорби среди больных и несчастных людей, чьи страдания к тому же зачастую выражаются в таких ужасных и отталкивающих формах, что человеку вполне простительно ограждать себя по мере возможности от их лицезрения.
Что я могу на это ответить, и стоит ли на это что-то отвечать? Помнится, в школьные годы писал я сочинение на тему «Истоки социалистического гуманизма в сцене со свиньей» (по роману А.Фадеева «Разгром»). Так вот, еще в этом сочинении я отмечал, что непонимание, а вероятно, и незнание фундаментальных нравственных императивов приводит автора, вопреки его желанию создать этически двусмысленную, конфликтную ситуацию и овладеть ею диалектическим путем, к созданию ситуации этически абсолютно однозначной, к которой понятие «гуманизм» неприменимо в принципе, поскольку нравственные позиции автора антигуманны изначально. И мне бы не хотелось, если возвратиться к моей проблематике, объясняться с читателем на языке подобных мнимых двусмысленностей, не потому даже, что это противоречит каким-то моим этическим установкам, а в первую очередь потому, что это бесперспективно с художественной точки зрения, ибо не только рождает совершенно ложные отношения между автором и читателем, но и заводит эти отношения в безвыходный тупик обоюдного недоверия и взаимного чувства собственного нравственного превосходства. Вообще создание (а тем более разрешение) в повествовательном произведении каких бы то ни было внутренних конфликтов между автором и читателем, на мой взгляд, в подавляющем большинстве случаев идет в ущерб столь высоко ценимой мной достоверности изложения, и, как бы искусно ни были построены эти конфликты, читатель подсознательно или, напротив, вполне осознанно всегда будет чувствовать нарочитость и неестественность подобных построений и всегда будет успешно сопротивляться стремлению автора подвести его (читателя) к тем или иным, нужным автору, выводам. Разумеется, это ни в коей мере не относится ко всевозможным апробированным литературным приемам и тропам (мы знаем, какие чудеса они могут творить в умелых руках) — речь здесь идет только об осознанном отношении автора к читателю, и если допустить, что автор вправе строить эти отношения, исходя из классической формулы «публика — дура», то при этом он, во-первых, должен иметь для этого хоть какие-нибудь основания, а во-вторых, понимать, что даже наличие таких оснований — еще не гарантия того, что он не окажется в дураках сам.
Все это вместе взятое и побуждает меня воздержаться от полемики с читателем по вопросу, можно ли полноценно отдохнуть и творчески трудиться в отделении для «делириков», тем более что в любом случае эта полемика так или иначе носила бы с моей стороны некорректный и отчасти спекулятивный характер. Что может быть легче для недобросовестного автора, чем, выдвинув некий тезис, оспорить его от лица воображаемого оппонента, а затем убедительно и с блеском опровергнуть эту искусственную антитезу? Кстати, должен со стыдом признаться, что в своем произведении я, кажется, уже успел всласть попользоваться подобными недостойными приемами из арсеналов элементарной риторики — что ж, после этого признания читатель волен вернуться к таким местам в моем рассказе и в корне пересмотреть свое отношение к ним.
А что касается того, возможен ли полноценный отдых в обществе «делириков», то, не желая никому навязывать свое мнение и, безусловно, не обладая, как сейчас любят говорить, монополией на истину в последней инстанции, я тем не менее утверждаю, что он не только возможен, но и для многих просто необходим. Разумеется, после всего вышесказанного с моей стороны было бы крайне бестактным пытаться как-то аргументировать это утверждение, и я, естественно, этого делать не стану, а лучше перейду непосредственно
Надо сказать, что и на этот раз судьба в образе моего лечащего врача из диспансера (не того, кто отправил меня в отделение для «делириков», а другого, или, вернее, другой, так как это была женщина) сыграла со мной забавную шутку, поскольку, когда я (опять-таки по причинам, указанным в «Записках брачного афериста») пришел в диспансер с очередной просьбой о госпитализации, меня почему-то направили в отделение лечебного голодания под руководством знаменитого профессора Николаева, куда многие страждущие годами безуспешно пытались попасть и куда я, будучи убежденным противником всех форм искусственного воздержания вообще и голодания в особенности, совершенно не стремился. Причем, как и в предыдущем случае, я узнал, где я оказался, только уже на месте, когда мне предложили подписать декларацию о добровольном согласии подвергнуться лечению голоданием, каковую декларацию я подписать, естественно, отказался и заявил, что, напротив того, ни под каким видом голодать не намерен. Впрочем, при всем моем категорическом неприятии взглядов на лечение проф. Николаева надо отдать ему должное — его методы абсолютно не допускали ни малейшего принуждения, кроме разве что регулярных бесед и увещеваний, которые, ввиду исключительности случая, проф. Николаев проводил со мной лично, но успеха не имел. Таким образом, среди примерно сотни пациентов отделения, находившихся на разных этапах лечебного цикла (подготовка к голоданию, собственно голодание, выход из голодания, восстановительный период и т. д.), я стал единственным сторонним наблюдателем, совершенно чуждым общим проблемам и интересам, что, разумеется, не привлекало ко мне симпатий большинства голодающих, и они относились ко мне с тем снисходительным презрением, с каким посвященные относятся к чужаку и профану.
Стремясь обратить меня в свою веру, проф. Николаев (не помню, к сожалению, его имени-отчества) тем не менее не баловал меня разнообразием аргументации — в начале разговора он, как правило, безо всякого энтузиазма разглагольствовал о несомненной пользе вывода шлаков из организма и обновления состава крови, а ближе к концу патетически восклицал, что такой культурный и высокообразованный человек, как я, не может не понимать глубокого духовного и нравственного подтекста его учения. Ну, что касается вывода шлаков, то я об этом был весьма наслышан задолго до того, как сподобился попасть в отделение лечебного голодания. Во-первых, я имел когда-то удовольствие прочесть популярную книгу самого проф. Николаева «Голодайте на здоровье!», а во-вторых, некоторые мои хорошие знакомые были одно время столь восторженными поклонниками этого метода лечения, что буквально не могли говорить ни о чем другом, как о вышеупомянутых шлаках и о своем самочувствии до, после и в самом процессе их вывода из организма. Это о них я писал тогда в своем лирическом дневнике:
Вонзив клистиры в сраки,Мы прочь изгоним шлакиВ лице говна и кала,Чтоб жизнь начать сначала!А по поводу моей высокой культуры и образованности проф. Николаев был введен в заблуждение довольно курьезным эпизодом, происшедшим в самый первый день нашего с ним знакомства. В этой связи я хотел бы отметить нижеследующее: одним из чудесных и труднообъяснимых свойств больницы вообще является то, что человек способен прочитать там такие серьезные и умные книги, которые он ни за что на свете не осилил бы, находясь на свободе. Памятуя об этом феномене, я захватил с собой в отделение лечебного голодания три толстенных тома «Истории античной эстетики» А.Ф.Лосева и провел за сим увлекательным чтением почти всю мою первую ночь. Естественно, наутро я проспал и подъем, и завтрак и проснулся как раз в тот момент, когда проф. Николаев, совершавший свой ежедневный утренний обход, внушительно говорил сопровождавшей его многочисленной свите, подняв над головой один из этих томов: «Вот, дорогие друзья! Вот чего нам так не хватало на рабфаке!»
Очевидно поэтому проф. Николаев воспринял мой отказ от голодания как досадное недоразумение и первые две недели во время своих обходов регулярно проводил со мной вышеописанные беседы. Но вскоре, убедившись в бесплодности своих попыток, он полностью утратил ко мне интерес и передал меня на попечение одному из своих ординаторов, некоему Леве Кучеру (это фамилия, а не кличка). Вообще мое двусмысленное положение в отделении лечебного голодания оказалось возможным благодаря не менее двусмысленному положению самого отделения в больнице им. Ганнушкина, поскольку официально оно считалось санаторным психиатрическим отделением, а все, что связано с голоданием, якобы составляло его побочные и факультативные функции. Это мне и рассказал Лева Кучер, когда я высказал ему свое удивление, почему проф. Николаев до сих пор не выкинул меня вон. Оказывается, профессор просто юридически не имел права это сделать, так как у меня на руках было соответствующее направление из диспансера.