Оттенки
Шрифт:
Кто-то уже поднял вопрос о том, а не будет ли целесообразным доверить более разностороннее рассмотрение дела специально созданной комиссии, за которой, разумеется, остается право — при возникновении такой необходимости — приглашать на свои заседания лиц, могущих иметь отношение к делу. Возможно, на этом данное собрание и закончилось бы, если бы поднятый вопрос тотчас же не породил другого вопроса, а именно: должны ли иметь приглашенные на заседание комиссии имеющие отношение к делу лица право решающего голоса или же — только совещательного, и могут ли также в число этих лиц входить дамы?
В этот-то момент и попросил слова Кулно. До сих пор он выслушивал разноречивые суждения ораторов с поистине стоическим спокойствием.
— Меня удивляет, — начал он («Ну и удивляйся на здоровье», — сказал какой-то сидевший в зале студент себе под нос, однако все же достаточно громко, так что многие услышали и улыбнулись), —
Затем Кулно бросил с птичьего полета взгляд на высеченные в скалах индийские пагоды, оглядел клинопись на руинах Ассирии и Вавилона, обрисовал египетские пирамиды с их иероглифами, — те самые, перед лицом которых некий полководец воскликнул, обращаясь к своим солдатам: «Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид!» — провел слушателей по темным катакомбам и лабиринтам, где мерцает лишь дрожащее пламя свечи в руке проводника-монаха, перечислил обелиски, монастыри, храмы, мечети — все, что есть в мире прочного, долговечного, высокого, вдохновляющего, побуждающего к вере. Кулно коснулся также коралловых рифов и пластов земной коры, которые являют собою не что иное, как останки живых организмов, вспомнил о муравьях и пчелах, подчеркивая их трудолюбие и неутомимость, — речь Кулно была ярка и увлекательна, потому что он говорил горячо и с воодушевлением. Взор его пылал, углы рта время от времени подрагивали, что свидетельствовало о сдерживаемом внутреннем возбуждении; закончил он свое выступление следующими словами:
— О чем же говорят нам все эти пагоды, руины с клинописью, пирамиды, катакомбы, обелиски, монастыри и церкви? Какой мудростью делятся с нами и с грядущими поколениями пласты земной коры, коралловые рифы, пчелы, муравьи? Не стоит ли за всем этим один и тот же управляющий миром — я бы даже осмелился сказать созидающий мир — всеобщий закон, перед которым преклоняют колени боги и люди, слоны и ослы, растения и камни? Индивидуум как таковой исчезает, масса остается, индивид уничтожается, но дело его продолжает существовать, живой дух отступает перед торжествующей смертью. Человек как личность увядает, даже если он благоуханен, словно роза Сарона, человек происходит из праха и в прах обращается, но память о нем остается, посылая нам приветствие из лона давно минувших времен; мастер предается забвению, но его работы становятся нашим незыблемым достоянием, можно сказать, нашим историческим капиталом, который ценнее всех прочих сокровищ; мозг мыслителя угасает, оказывается вновь по ту сторону грани бытия, но мысль остается, побуждая к жизни все новые и новые мысли. Много ли проявляли заботы о своих мудрецах-мыслителях древние греки? Разве не вынужден был самый великий из них осушить отравленный бокал? И разве не оказался избранником бога именно тот народ, который преследовал своих пророков, заточал их в темницы, и разве не умер величайший из столпов христианства между двумя разбойниками, в то время как голова его предшественника была отдана женщине в награду за танец? Таков закон жизни, такова та полная превратностей лестница, которая ведет нас в пределы вечности. Поэтому забудем же смертный прах, являющий собою зачастую лишь силки, лишь коварную петлю для бессмертного духа; забудем о том, что может поблекнуть на солнце и сгореть в огне, и обратимся единодушно к тому вечному, что дает человеку право на бессмертие: позаботимся об увековечении памяти юбиляра. Фараонам еще при их жизни строили гробницы, которым не устают дивиться даже нынешние поколения; римские императоры, едва вступив на трон, уже закладывали пьедесталы для памятников себе, а наши предки имели обыкновение при рождении сыновей сажать дуб, словно бы готовили их к смерти еще в пеленках, мы же теперь не смеем даже и заикнуться о том, что неминуемо должно произойти с нами и что является земной долей каждого обитающего под солнцем существа. Недолговечен человек, смертно его тело, преходящи плоть и кровь, подвержен горестным случайностям его организм, где играет живая мысль и пышно справляет свой пир бессмертная душа. Так позаботимся же о душе, вырвем из когтей забвения вечный дух! Издать труды юбиляра в виде дешевых книг для народа — прекрасно, но было бы еще прекраснее, если бы мы смогли доход, полученный от продажи этих книг, употребить на что-нибудь такое, что непосредственно и неоспоримо напоминало бы каждому человеку о нашем дорогом Андресе Мерихейне. Конечно, мысль о пособиях, в чем бы они ни выражались, достойна всяческой похвалы, но не будет ли более уместным в данном случае поступить
Большинство присутствующих заерзало на своих стульях от радости: наконец-то было произнесено объединяющее всех слово, — высказанное устами молодого человека предложение словно бы исходило из сердца всего собрания. Меньшинство же глухо выражало недовольство и, получив возможность высказаться, в свою очередь удивилось предложению предыдущего оратора, которое заключало в себе не более и не менее, как желание, чтобы уже сейчас, при жизни уважаемого писателя, начался сбор денег на сооружение ему надгробного памятника. Это не только страниц это — неслыханно! И если подобное предложение все-таки получит одобрение большинства, остается пожелать лишь одного: чтобы не были забыты и доски для гроба, ибо и они тоже — неизбежность.
Кулно вновь попросил слова и обратил внимание присутствующих на то обстоятельство, что как надгробный памятник, так и доски для гроба — измышление оппонента. Он же, Кулно, имел в виду лишь основание некоего фонда, который в случае смерти Андреса Мерихейна должен быть использован в соответствии с решением общего собрания Союза народной культуры. Странной эта мысль может показаться лишь тому, кто живет только сегодняшним днем, погряз в каждодневной обыденности и не дает себе труда задуматься над фактом исчезновения из нашей памяти отдельных индивидов и даже целых поколений. Если же у кого-нибудь все же создалось впечатление, будто он, Кулно, ратует именно за памятник, то да позволено будет заметить, что образовавшийся капитал, к примеру, с успехом можно было бы употребить на разыскание отдельных произведений писателя, на их издание и оформление. Кроме того, капитал этот позволил бы осуществить собрание всевозможных сведений об уважаемом поэте и прозаике, которые передаются изустно в народе. Такое собрание должно быть основательным и всеобъемлющим, должно вобрать в себя все без исключения материалы, хоть сколько-нибудь характеризующие уважаемого автора, даже если некоторые из них окажутся не особенно правдоподобными. Конечно, наличие последних внесет в такое собрание некоторый элемент сказочности, но найдется ли хоть одно имя, которое осталось жить в веках, не приобретя оттенка легенды?! Оратор считает, что при освещении жизни таких сынов народа, каким является Андрес Мерихейн, никогда не следует проявлять ни излишней робости, ни излишней поспешности, ни излишней щепетильности.
Представители меньшинства вопросительно взглянули друг на друга, пожали плечами и не нашли ничего лучшего, как покинуть зал: почва была у них окончательно выбита из-под ног. Председательствующий осведомился, не хочет ли еще кто-нибудь высказаться, но собрание молчало, поэтому он облек предложение Кулно в несколько более обтекаемую, более приятную и более приемлемую словесную форму и затем поставил на голосование, попросив тех, кто против, подняться с места. Все остались сидеть, лишь один встал, и, ко всеобщему изумлению, это был сам Кулно.
По залу пронесся ропот.
Редактор юмористической газеты «Зануда» обратился к председательствующему с просьбой осведомиться у Кулно, почему тот голосует против своего собственного предложения.
— Я пошутил, — ответил Кулно на вопрос председателя.
В зале послышался скрип стульев.
— Что именно было шуткой, само предложение или голосование против него?
— Разумеется, предложение.
Стулья с грохотом сдвинулись со своих мест. Зал превратился в единодушное «гм!».
— Прошу уважаемое собрание простить меня, — продолжал Кулно, — моя шутка не удалась, ее не поняли. Это была неуместная шутка.
В зале — возбуждение, замешательство, смешки, озорно поблескивающие глаза.
— Не соизволит ли наконец этот молодой человек объяснить нам, кого он, собственно, хочет сделать посмешищем: самого себя, уважаемого писателя, почтенного председательствующего или же эстонский народ, представители которого собрались в этом зале? — спросил солидный, явно молодившийся пожилой господин с пылающим от негодования лицом.
— Прочтите три раза подряд Библию, и вам все станет ясно, — ответил Кулно и направился к дверям.
Эти слова прозвучали как взрыв бомбы, лишили зал рассудка. Загрохотали стулья, люди повскакивали с мест, размахивали руками, что-то кричали, перебивая друг друга, — они словно бы собирались куда-то бежать, что-то сделать, и все же оставались на месте, лишь в тот момент, когда Кулно уже отворял двери, вслед ему понеслось:
— Вон! Бессовестный! Мальчишка! Негодяй!