Приглашение
Шрифт:
Резиденции, им отведенные, были размещены в парке площадью около сотни гектаров, в пяти километрах от города, где росли фруктовые деревья и тополя, окруженном со всех сторон высокой и крепкой решеткой, откуда можно было выйти только через ворота с устроенным возле них караульным помещением, перед которым останавливалась первая машина кортежа, ожидая, чтобы некто, по виду милиционер, в форме также защитного цвета (вероятно, ефрейтор — или сержант — с револьвером в кобуре на боку), подошел, застегивая на ходу гимнастерку, изучая бумаги, которые протягивал ему шофер, или делая вид, что изучает их: словно некий обряд, некая непременная формальность (такая же, как и долгий разговор, который он всякий раз затевал с главным переводчиком — как будто и бумаги, и разговор, и ожидание были неизбежны — быть может, для того лишь, чтобы оправдать его обязанности, подчиниться какой-то привычке, тайне: через распахнутое окно караулки была видна абсолютно голая стена, выкрашенная в желтый цвет такого оттенка, к которому питают привязанность прапорщики и полковники во всех казармах мира, и электрическая лампочка, тоже голая, свисающая на проводе с потолка; милиционер, оставшийся в караулке, заметил, что пассажир из первой машины смотрит внутрь, и выключил свет): итак, обряд, церемониал, лицо ефрейтора не выражало ничего, равно как и глаза (не пристальные, не бдительные, не заинтересованные даже — без выражения), тут кортеж машин, сосчитанных и пересчитанных, наконец трогался, и теперь он (ефрейтор) смотрел, как они проезжают, с пассажирами внутри, напоминавшими гостей, которые съехались на чью-то свадьбу, и священников, совершавших таинство, два черных пастора, замершие в одинаковых позах на заднем сиденье, торжественные, невозмутимые, до подбородка окаменевшие в своих строгих водолазках, с запрокинутыми темными головами из черного дерева, похожие на двух посланников, двух епископов какой-нибудь конгрегации или какого-нибудь африканского диоцеза, направляющихся в роскошном арендованном лимузине с шофером на какую-нибудь экуменическую встречу: они (пятнадцать гостей) были приняты членами городского совета, то есть примерно двадцатью широкими, желтыми и круглыми лицами с узкими глазами, в туго затянутых галстуках, которыми были увенчаны их негнущиеся костюмы, под председательством мэра (европейца, еще молодого, стройного, сдержанно элегантного, с непроизносимой и вездесущей фамилией, которая (фамилия) может с равным успехом принадлежать как лицу, занимающему пост главы центральноазиатского города с миллионным населением, так и советнику президента Соединенных Штатов или депутату от французского департамента, где большинство населения — реакционеры), и они должны были опять слушать речи, делать несколько шагов вперед, когда звучали их имена, и им через плечо надевали красную бархатную ленту, на которой золотыми буквами, на двух языках кириллицей было вышито присвоенное им звание почетного гражданина: везде перед ними шествовал полк фотографов, пятившихся и сверкавших вспышками; им пришлось посетить и библиотеку, перед которой они делали вид, что сажают молоденькие деревца, подниматься по парадным лестницам, садиться за столы, где были расставлены вазы с фруктами и пирожками, пить чай,
И на протяжении всего этого времени (за исключением банкетов, где они (переводчицы) ели, собравшись за одним концом стола, так что они (гости) были избавлены от необходимости делать вид, что они слушают их, и должны были просто ждать, рассматривая свои тарелки, покуда произносились нескончаемые речи — приветственные, благодарственные и призывающие к миру между народами; и еще одного раза (это происходило позже, когда они вернулись в столицу и их повезли смотреть находившийся в ее окрестностях монастырь — и тот же кортеж черных машин, несущихся на полной скорости, и те же милиционеры в коричневой форме, останавливающие движение на перекрестках — на этот раз дорог: леса и рощи, сейчас уже почти раздетые, нагие в свете осеннего солнца (солнце поднималось над горизонтом невысоко, замедляя свой ход, наступили дни затишья, и перед тем, как на долгие месяцы покрыться снегом, съежиться под железным льдом, который вот-вот должен были их сковать, серебристые стволы берез, казалось, наслаждались этой последней передышкой и прощально искрились в лучах света на ковре из опавших листьев), итак, еще одного раза (и снова банкет, снова речи или, вернее, нескончаемый диалог, бесконечный разговор с глазу на глаз, где друг другу отвечали (стояли лицом к лицу) на своем непостижимом языке, шелковистом, присвистывающем и красочном одновременно, тот, кто их принимал (человек с тяжелой головой горца), и какой-то монах (настоятель, епископ, старец?) с черной бородой, оба наделенные этой невероятной, если угодно, разнузданной говорливостью, они терпеливо слушали друг друга, ждали, отвечали на поток слов новым потоком слов; американец (он не только был вторым мужем красивейшей в мире женщины, но еще и писал пользовавшиеся популярностью пьесы на востребованные сюжеты, как, например, самоубийство — иные говорили: организованное спецслужбами убийство — куклы из плоти, с восхитительными плечами, с грудями, похожими на плоды, с хрипловатым младенческим голосом) порылся в карманах, вытащил блокнот, вырвал листок, быстро написал на нем что-то карандашом, затем, непроницаемый, не шевельнув ни единым мускулом сухого, костистого лица, щелкнул ногтем по листку, заскользившему по скатерти, и толкнул локтем соседа (сосед, извлеченный из забытья, шевельнулся на стуле, разогнув уставшую спину, опустил взгляд, прочел на маленьком четырехугольнике бумаги слова: «They contempt us» (Они нас презирают)… итак, на протяжении всего этого времени (пока они посещали библиотеки, сажали деревья, едва-едва, лишь из вежливости, притрагивались к поставленным перед ними фруктам, выпивали бессчетное количество чашек чая, получали медали), на протяжении всего этого времени, преследуя, изводя их, звучали плаксивые, измученные и липкие голоса переводчиц, которые абсолютно одинаково переводили высокопарные речи и сообщали о распорядке предстоящего дня, патетические в своей одержимости, доброжелательности, убежденности, манере говорить, до крайности примитивной — так обычно обращаются со слабоумными, детьми четырех лет или животными, которых пытаются приручить, и лишь по вечерам, наконец возвратившись к себе в апартаменты, блещущие базарной роскошью, наконец оставшись в одиночестве, они, тоже вымотанные до предела, могли сесть, побыть так какое-то мгновение, затем подняться, открыть окна в грандиозную ночь, выйти на террасу и постоять там, вдыхая недвижный воздух, внимая мирному шуму бурного источника, лепету последних листьев на тополях, невидимых во тьме: легкая дрожь, шепот, тишина.
…и сейчас он (генеральный секретарь — или, скорее, переводчики, сидевшие в маленьких кабинах вдоль стены, параллельной длинному столу: сейчас это были уже не женщины с усталыми, спотыкающимися и несчастными голосами, а мужчины, и каждый из гостей, надев шлем с наушниками, мог услышать на своем языке их слова, уверенные, надежные, дублирующие и без того уверенную речь генерального секретаря, говорившего, не останавливая взгляда ни на ком из них (ни на ком из пятнадцати гостей, из коих семь сидели по одну, восемь — по другую сторону стола, всю роскошь которого составляли бутылки минеральной воды: пятнадцать гостей, которые, по словам его советников (или тех, к кому обратились советники), в своих странах имели репутацию людей уважаемых (или заранее готовых продаться — или сочувствующих — или падких на лесть) и которые в его (генерального секретаря) глазах все равно не имели практически никакой ценности, хотя он и счел возможным (его советники сочли возможным) потратить (заставить его потратить) два часа своего времени (он, у которого лишнего времени было не так уж много, мог не только уничтожить добрую половину земного шара, но и дать ефрейтору указание погасить электричество в караульном помещении, где не на что было смотреть, кроме выкрашенных в желтый цвет стен, и отправить боевые вертолеты стрелять из пулеметов по горцам, вооруженным кремневыми ружьями) на людей, умевших лишь сочинять книги, сниматься в кино, писать портреты в английской манере или экономические трактаты (и, вероятно, его собственный опыт в области экономики заставлял его считать этих последних еще более никчемными, чем остальных, — но принимать в расчет следовало не то, как они могли повлиять на законы рынка, но то, насколько они были известны): однако же у него не было выбора, и ему пришлось как-то управляться с тем, что имелось в его распоряжении, в том числе с методистскими пасторами и гладиатором, говоря и в то же время, видимо, взвешивая их на глаз, то есть улавливая, оценивая ту нематериальную, тонкую и опасную субстанцию, что исходит от всякой аудитории, сводится ли она, как в данном случае, к пятнадцати слушателям или же насчитывает целые толпы, полагаясь не на то, чему он научился (мог бы научиться) в коллеже кантона Во, где он никогда не бывал, но на сведения из этой области, которые он мог приобрести раньше, за время бытия (восхождения), в своем роде не менее тонкого, а применительно к тому, чем он был занят в настоящий момент, — на ту (интуитивную) уверенность в более или менее благожелательном мнении, которое могло сложиться о нем у пятнадцати гостей за неделю при помощи черной икры, лососины и копченого языка (не считая епископа и знаменитой балерины), подготовленных к привилегии сидеть за столом, во главе которого находился и дружелюбно с ними говорил один из двух могущественнейших людей мира, привилегия, честь, ради которой клиент Сэвил Роу, не колеблясь ни минуты, забыв о том, что он устал (правда, он пропустил встречи с епископом и старой балериной — но ему, скорее всего, доводилось видеть и тех, и других) после беспосадочного перелета из глубин Центральной Азии на остров, ставший ему второй родиной, или, скорее, в ту страну (гостеприимную Швейцарскую Конфедерацию), где он по соображениям частного порядка проживал и где должен был безотлагательно уладить некоторое дело, вновь помчался назад (все это, вплоть до того мгновения, о котором идет речь, заняло сорок восемь часов) и теперь сидел вместе с остальными четырнадцатью гостями за столом, украшенным бутылками минеральной воды: итак, генеральный секретарь взирал сейчас (и пытался упорядочить то, что видел) на гротескную коллекцию профессий и рас, собранную его советниками (здесь был даже индиец, одетый, впрочем, по-европейски, строго — что же до желтой расы, то центральноазиатский Толстой, отправившийся вместе с гостями в столицу, служил если не представителем ее, то по крайней мере посредником), и (поскольку четыре дня назад он уже выложил свой устрашающий арсенал на покерный стол, противоположную сторону которого занимал ковбой с ослепительными зубами, также сидевший на внушительном арсенале — а в рукаве пиджака у каждого, как у профессионального шулера, была, натурально, припрятана какая-нибудь козырная карта — причем оба не забывали и о том, что под зеленой скатертью лежат два револьвера, чьи стволы как бы невзначай смотрят в живот каждому из них) не располагал в данный момент никаким иным оружием, кроме своего личного обаяния, которое усиливалось магией занимаемого им поста: и, возможно, он уловил это (то есть этот сплав польщенного тщеславия, уважения — или даже восхищения, любопытства — или даже доверия, ожидания — или даже одобрения), так же, как на разных этапах своего восхождения он должен был распознавать противоречивые сочетания честолюбия и лени, трусости и отваги, предательства и преданности, глупости и хитрости, на которых он играл, ставя все, что у него было, то на одно, то на другое и достигнув ныне того положения, которое, под прикрытием условного языка и приводимых в подтверждение обязательных цитат, на деле позволяло ему предаваться настоящему отступничеству, произносить своим приветливым, ровным голосом такие фразы, за любую из которых он тридцать лет назад получил бы, по приговору суда или без оного, быструю пулю в затылок, а всего-навсего два года назад был бы отправлен гнить заживо в какую-нибудь ледяную пустыню или, в лучшем случае, в лечебницу для умалишенных; он выглядел так, словно, проложив себе локтями дорогу в первый ряд огромной толпы, вдруг увидел нечто, заставившее его окаменеть на месте, скрестив руки, в позе человека, опирающегося спиной на неумолимо выпячивающийся живот идущей трещинами стены, пытаясь если не остановить, то по крайней мере замедлить, сдержать, направить в другую сторону чудовищное давление движущейся массы (если можно назвать движением пребывание в покое посреди всеобщего движения), возникавшее исключительно в силу инерции; кто-то из первых рядов, быть может, еще пытался ему подражать, но шедшие сзади, вялые и сонные, по-прежнему слипались в один ком, теснились, скучивались, так что наряду с полностью заряженным револьвером отставного ковбоя, нацеленным ему в живот, еще один, также полностью заряженный, упирался ему в ребра, о чем он, впрочем, и говорил своим пятнадцати гостям — не в этих, разумеется, выражениях, но пуская в ход (все с тем же мутным оттенком искренности и двуличия в голосе, характерным для государственных деятелей) прежний условный язык, лишенный, однако же, той выспренности, которая его соотечественникам казалась…
И все долгих два часа в монастырской трапезной — или, по крайней мере, в зале, где был накрыт стол для обеда, который давал епископ, — или для обеда, на который епископ дал свое согласие, — или принужден был согласиться на то, чтобы обед был устроен в монастыре и проходил бы в его присутствии (епископ и монастырь значились, вкупе со священным горным озером, прославленной балериной и царскими драгоценностями, в списке развлечений, предусмотренных для пятнадцати гостей, словно (за исключением озера — даже если бы его за сверхъестественные свойства, приписывавшиеся ему в старинных легендах, также отнесли бы к наследию прошлого…) хозяева полагали, что наилучшим образом развлечь — или просветить — их можно, лишь вытащив из запасников разную рухлядь (фольклор, старую балерину, старые бриллианты величиной с орех — хотя кто-то (американец?) заметил как бы про себя, что они поддельные, что все настоящие были шестьдесят лет назад проданы в антикварных магазинах Лондона и Амстердама, а вырученные деньги направлены на закупку зерна для голодавшего населения: единственное ювелирное изделие, которое можно было до некоторой степени считать подлинным (в подвале с бронированными дверями, с охраной, вооруженной кинжалами, где их продержали больше часа ради созерцания лежавших за стеклом (также бронированным) корон, тяжелых колье и диадем, сияющих разноцветными огнями), представляло собой карту Союза добрых полтора метра в длину, целиком состоявшую из плотно пригнанных друг к другу бриллиантов, необозримое, страшно тяжелое пространство с прихотливо изрезанными краями, огромная масса степей, ледяных или пылающих пустынь и колоссальных гор, которая благодаря колониям, приобретенным в последнюю очередь, расползлась на пол-Европы, а вместе со старыми — почти на пол-Азии, которая впилась бы зубами и в американский континент, если бы корыстолюбивый император некогда не продал эту часть (в точности так, как продают каменистое поле, луг, где плохо растет трава, или неплодородный участок равнины простаку-соседу, коим в данном случае был — или в скором времени стал — преуспевающий горнопромышленный консорциум, чьи акции высоко котировались на Уолл Стрит), сверкающая, подобно прибрежному льду, льду, который зимой застывает толстым панцирем, вползает, словно в пазы, в трещины и заливы, сжимает, будто тисками, мысы и острова, как если бы весь этот фантастический кусок земли, покрытый плотным слоем бриллиантов, целиком находился во власти (под гипнозом, под покровом, в когтях) чудовищного оледенения, которое сохраняет нетленными — и даже, вероятно, съедобными — тела гигантских мамонтов, гигантских представителей фауны или рода человеческого (как, скажем, семинарист), исчезнувших с лица земли и сохранившихся, благодаря холоду, на радость будущим любознательным палеонтологам, школьникам и зевакам)… итак, зал (не монастырская трапезная: комната, стены которой были до уровня человеческого роста обшиты сосновыми панелями, а выше — оставлены голыми, покрыты масляной краской телесного цвета и украшены одной написанной на золотом фоне иконой, цветной репродукцией «Тайной Вечери» да Винчи и липкой картиной маслом, изображавшей Христа с белесой растительностью на голове, который одной рукой распахивал свой пронзительно-голубой хитон, а пальцем другой указывал на пылающее золотом сердце на пронзительно-розовой рубахе), источавший тот не поддающийся определению запах затхлости и прогоркших, посвятивших себя безбрачию тел, который, кажется, навеки застыл в тех местах (в любой точке земного шара), где подвизается всякое сообщество людей, живущих в воздержании и молитве, пропитал самые стены (мужчины одеты в платья, как женщины,
…генеральный секретарь продолжал объяснять двум черным евангелистам, одному генералу-живописцу, одному кино-Нерону, одному президенту экономического клуба, одному американцу из Голливуда, одному элегантному дипломату и другим гостям, что облегчить давление револьверного ствола, впившегося ему в ребра, он мог, только отведя в сторону, пусть ненамного, другой, спрятанный под скатертью стола переговоров, которым бывший ковбой целился ему в живот — или наоборот: это не имело значения и, в конце концов, ничего не меняло… — или, быть может, ему нужно было только выиграть время, замедлить вялый, слепой напор, который он, изогнувшись в дугу, из последних сил удерживал спиной и раскинутыми руками — или просто безостановочно говорить, меняя под столом свой револьвер на другой, большего калибра, и в то же время пытаясь защитить слепую массу от того, что внезапно открылось его глазам и было столь ужасно, что он принялся тормозить всеми копытами — но он не был лошадью: значит, двумя ногами, отчаянно ими упираясь, подошвы его элегантных, безупречно вычищенных ботинок зарываются в пыль, бесформенная толпа, движимая лишь силой собственной инерции, всякий миг угрожает его опрокинуть, накрыть его с головой, подобно волне, проехаться по нему и затоптать его, даже не заметив этого, увлекаемая собственной тяжестью, без спешки и злобы, медленно, но неотвратимо…
Выпал снег. Это случилось, когда самолет доставил их обратно с берегов священного озера. Ночью снег падал на первые отроги гор, на фруктовые деревья, чьи ветви, еще покрытые листьями, под его тяжестью гнулись до земли, он накрыл белыми шапками большие золотые буквы китайского названия, кириллицей написанного на фронтоне здания, где они собирались: первый снег, выпавший будто случайно, еще жаркое осеннее солнце растопит его за одно утро, оставив лишь несколько островков белой пыли в темных уголках да лужицы воды на залитой цементом площадке.
На берегах озера (хотя оно и находилось на две тысячи метров выше) снега не было: озеро, соразмерное масштабам пейзажа, чудовищным горам, чудовищной степи и чудовищному климату (одна переводчица сказала, что в долинах температура летом достигает сорока градусов, а зимой иногда опускается до минус сорока…), большое (озеро), размером с четыре или пять Леманских озер, похожее на маленькое внутреннее море, где порой, под воздействием ужасных ветров, дующих с гор, свирепствовали внезапные бури, после чего оно вновь становилось немыслимо спокойным, разглаживало свою однообразно голубую поверхность и, стиснутое со всех сторон ледяными горами, манило к себе солнце. Там был частный пляж с водяной горкой, кабинками, вышкой для прыжков в воду и мелким коричневым песком, предназначенный для гостей, приехавших в… (но как его назвать? — опять же парк, обнесенный высокой и прочной решеткой, в котором были рассеяны резиденции, быть может, чуть менее просторные, но столь же роскошные, как и те, из которых они уехали, также обставленные по цветному каталогу (красное дерево, восточные ковры, накрытые целлофаном корзины с фруктами, сверкающие ванные комнаты), располагавшиеся вокруг зала заседаний (так что им представился случай еще раз послушать художника-генерала: английский, которому его выучили, явно позволял ему не только заниматься живописью, но и сколь угодно долго говорить на любую тему), где их поджидали неизбежные переводчицы, как никогда измученные (их везли сюда не на самолете, а на автобусе, по ужасным горным дорогам): «И куда это нас занесло, как вы думаете?» — произнес язвительный клиент Сэвил Роу, когда они вместе с двумя другими гостями ходили туда-сюда по парку: «Тихо тут, а?» Он сделал вид, что подозрительно озирается: «Похоже на дом отдыха — так они это называют? Какой-то…» Он вдруг схватил соседа за руку, с силой сжал ее, вцепился, словно охваченный паникой: «Эй! Взгляните-ка на них!..» (две женщины — или, скорее, две великанши — с ног до головы одетые в белое, с белыми шапочками на головах, вроде тех, что носят хирурги или медицинские сестры, в белых чулках, белых туфлях, стояли в конце аллеи и смотрели на них) «Да, крепенькие, ничего не скажешь! Что за… — Так! Спокойно! Будем вести себя естественно. Не делайте резких движений!.. В этой стране, черт возьми, ни в чем нельзя быть уверенным… Вы же знаете, они очень заботливо относятся к сумасшедшим», — продолжал он дурачиться (ему не хватало лишь тоги, лиры, охваченного пламенем Рима и венка из золотых листьев на густых серебряных волосах, волнами спускающихся на затылок, наподобие тех венков, что возлагаются на голову членам Палаты лордов или призерам регат), две женщины из обслуживающего персонала, увидев, что за ними наблюдают, немедленно (так же, как ефрейтор погасил свет в караульном помещении), словно испугавшись чего-то или будучи уличены в чем-то неблаговидном, исчезли за изгородью, со своими половыми тряпками и ведрами; парк, наполненный осенним теплом, как ни странно, менее пострадавший под натиском осени, чем тот, который остался двумя тысячами метров ниже, залитый золотом, вызывал в памяти мысль о том, что в таких парках, раскинувшихся вокруг опустевших загородных домов или вилл на берегу моря, в курортной местности, по завершении сезона, соблюдая меры предосторожности, вдали от посторонних глаз встречаются полномочные представители воюющих государств или чиновники высокого ранга — или просто их семьи, приехавшие отдохнуть, и дети могут съезжать с горки, прятаться в кабинках и прыгать с вышки под защитой крепкой решетчатой ограды: было там и (те же выбеленные известкой домики, серо-голубые крыши, шиферные или покрытые толем, те же садики с доцветающими последними гелиотропами) селение, через которое автобус проехал по пути из маленького аэропорта и где один из гостей спросил, можно ли ему сделать несколько снимков, переводчица, сказав: «Ну конечно же!..», сказав: «Я сейчас узнаю…», сказав: «Подождите, я поеду с вами, только сейчас попрошу машину…», исчезла, после продолжительного отсутствия вернулась, сказав: «Минуточку, мы сейчас пойдем!», затем исчезла опять, прошло еще немало времени, переводчица наконец появилась, сказав: «Какая жалость! Время обедать. Все уже сидят за столом! Я как раз вас ищу…» или: «К сожалению, нас ждут на празднике. Вы увидите. Это очень красиво. Вам понравится. Вы сможете фотографировать!..»; праздник: две-три сотни мужских лиц, круглых и плоских, с узкими глазами, гладких или изборожденных морщинами, ставших от загара скорее медными (или кожаными), нежели желтыми, как у не ведающих усталости горцев, проводников-шерпа, запечатленных на снимках гималайских экспедиций, они при помощи закрепленного на лбу ремня могут нести по отвесным головокружительным склонам поклажу, с которой на равнине справляется разве что мул; на этих были шапочки, очень похожие на тирольские головные уборы, но только сшитые из белого войлока, с узкими, загнутыми вверх черными полями, они разом повернулись, чтобы посмотреть, как на трибуну над ними взбираются пятнадцать гостей, с трудом удерживая в руках охапки цветов, аплодируя в ответ на аплодисменты, поднимавшиеся к ним из толпы зрителей в шапочках, рассаживаясь, как-то пристраивая громоздкие букеты и открывая программу, возвещавшую показ лошадей, соревнования борцов, скачки; небо понемногу заволакивалось: слой облаков, как покрывало, выше, чем самая высокая из гор, влажный, плоский, неподвижный.
…приветливый голос генерального секретаря на мгновение окрасился легкой иронией, стал язвительным, он с лукавой улыбкой заметил своим пятнадцати гостям, что, насколько ему известно, на истекшей неделе они много говорили, но мало работали, два методистских пастора (впрочем, стало известно, что один из них — актер, звезда подмостков Гарлема) при этом прыснули, залились своим странным, неудержимым, развязным, пронзительным смехом, похожим на лошадиное ржание, генеральный секретарь, продолжая говорить, взглянул на них, улыбка его стала еще шире, то ли потому, что он разделял веселость проповедников, то ли потому, что его позабавила их шумная реакция, потом обратил взгляд на что-то другое, повел речь дальше, смех методистов затих…
Через открытую дверь в центре иконостаса видны спины трех совершающих богослужение священников, облаченных в просторные золотые ризы, руки их движутся медленно, плавно и размашисто, иногда они застывают (сосредоточившись, погрузившись в некую глубинную молитву, медитацию?), потом снова начинают двигаться с прежней величественностью, иконостас тоже сверкает золотом, широкий луч солнца падает из окна, справа, и в тени загораются искры, какой-то священник, одетый в черное, стоит справа за высоким столиком и раз за разом, следуя ходу службы, поднимает и возлагает на свою голову с длинными волосами высокий цилиндрический головной убор, тоже черного цвета, пятнадцать гостей стоят в первом ряду в толпе верующих — стариков и детей — которые то опускаются на колени, то простираются на полу, прижимаясь лбом к каменным плитам, на мусульманский манер, в чем-то вроде загончика, устроенного на невысоком помосте, помещается хор молодых монахов с глубокими низкими голосами, любопытный ребенок поднял голову, старуха рядом с ним со злобой пригнула ее к полу, так что лоб стукнулся о плиты, само название монастыря было как черно-золотая молния, змеей пронизывающая тьму: Загорск.
Легкие быстроногие лошади с грациозно выгнутыми шеями, некогда дикой породы, которых, как рассказывается у Толстого, элегантные офицеры Главного штаба, молодые князья и графы, перебивали друг у друга, выкладывая неимоверные суммы золотом (высокий облачный свод уплотнялся, стремительно близились сумерки: одна только шафрановая с легким изжелта-розовым оттенком лента, протянутая по низу, отделяла неподвижную, плоскую, натянутую, словно огромный тент, крышу от заснеженных, голубеющих горных вершин), каждую из изящных, тонкого сложения лошадей с лебединым изгибом шеи держит на недоуздке семенящий рядом конюх, повинуясь ему, она останавливается боком, в профиль к зрителям, как на английских гравюрах, посреди квадрата красно-коричневой ткани, расстеленного на земле перед трибуной, по которой пробегает шепот знатоков, некоторые из нервных, тонких животных, рванувшись в сторону, встают на дыбы, приподнимая с земли конюха, повисшего на недоуздке, восхищенные возгласы зрителей слышатся явственней — затем на тот же коричневый ковер выходят борцы в широких шароварах, с обнаженными, невзирая на опускающуюся прохладу, мускулистыми торсами, с кожей, тоже словно бы медной, они нагибаются вперед, корпус параллелен земле, головы соприкасаются, цель поединка, видимо, состоит в том, чтобы повалить противника, опрокинув его ловким движением бедра, но по правилам борьбы можно хвататься только за пояс. Розовые или нежно-зеленые пояса. Еще какие-то, по всей вероятности, сложные правила, поединок ежеминутно прерывается судьей, также согнувшимся пополам, внимательным, придирчивым.