Приволье
Шрифт:
— Я пришел не за тем, чтобы выслушивать…
— Да, понимаю, ты пришел узнать о работе, — так же бесцеремонно перебил он. — Но в моем отделе вакансии, к сожалению, нет. Так что по существу вопроса нам и говорить не о чем. — Он постоял, ногтем мизинца потрогал подбритую стежечку черных усиков, усмехнулся. — И все же нельзя не сказать о легкомыслии тех, кто вопреки всякому здравому смыслу становится на ложную и опасную стезю и вскоре сам в этом раскаивается. Извини меня, Чазов, великодушно: именно в твоем необдуманном поступке и видится мне эта ложная и опасная стезя со всеми ее печальными последствиями. Мой тебе совет,
— Ни в чьих советах не нуждаюсь, — резко сказал я. — А тем более в твоих, Витюша.
И я ушел.
Мне было неприятно думать и о моем, похожем на адъютанта сверстнике и о том, с каким презрением он говорил вообще о писателях, о каком-то моем легкомыслии, поучал меня, да еще и хотел дать совет. Какое ему, собственно, дело до меня и до моих намерений? С этими мыслями я постоял в коридоре, успокоился. Затем поднялся на четвертый этаж, решив заглянуть к Павлу Петровичу Зацепину. Признаться, в груди у меня побаливало, я боялся: а что, если у Павла Петровича меня ждет такой же прием? Тогда куда податься?
Опасения мои оказались напрасными. Павел Петрович встретил меня не то что приветливо или радушно — это не те слова! — а с той своей хорошо всем известной подкупающей улыбкой, которая и радовала и говорила: «Михаил! Я давно тебя поджидаю, так как хочу сообщить что-то важное, приятное, и теперь, увидав тебя, никак не могу скрыть свой восторг». Все такой же широкоплечий крепыш, с седыми мягкими волосами, с глубокими залысинами, он вышел из-за стола, обнял меня, как родного брата, потом пожал мою руку так крепко, как обычно жмут ее человеку, которого уважают искренне и давно, усадил меня на диван, сам сел рядом. Не стал расспрашивать, почему я вернулся раньше срока, удачно ли съездил, а, глядя на меня все с той же ободряющей улыбкой, сказал:
— Вижу, вижу внешние перемены, растительности на лице не стало, загорел по-степному. А как с переменами внутренними? Что-то глаза грустноватые. В чем причина? Сознавайся!
— Павел Петрович, я хочу вернуться в газету, — начал я без лишних слов. — Но в отделе нет места.
— Говорил ли с Виталием Семеновичем?
— Разговор у нас не получился. Все вакансии, говорит, заняты.
— Да если бы они, эти вакансии, и не были заняты, то с Якуниным ты все одно не сработался бы. Разные вы. Нет биологической совместимости, — с улыбкой добавил он.
— Извините, Павел Петрович, но я не понимаю, почему Якунина посадили на это место?
— И не пытайся понять, — грустно ответил Павел Петрович и указал пальцем на потолок. — У него там сильная рука. А человечек он дрянненький, это все знают. Но не о нем речь. — Павел Петрович дружески обнял меня. — Ну ничего, что-то придумаем. Если, к примеру, тебе предложить должность разъездного собкора? Как, а?
— Согласен, — не задумываясь, ответил я. — Мне лишь бы вернуться в газету.
— Учти, Миша, эта работенка чересчур беспокойная, всегда на колесах да на крыльях, а в кармане срочное задание.
— Меня не испугают ни поездки, ни полеты, ни срочные задания.
— Отлично! — сказал Павел Петрович вставая. — Тогда я завтра же поговорю о тебе с главным. Эту должность теперь занимает Ефим Иванович. Он тебя знает, относится к тебе хорошо. Думаю, поддержит мое предложение. — Павел Петрович прошелся по кабинету, остановился возле меня. — Ну, а как все же дела литературные?
— Пока
— Не понимаю.
— Выходит, напрасно ездил на хутор. Случилось неожиданное: я увидел таких людей, о которых и мечтать не мог, и понял: не смогу описать их такими, какие они есть в жизни. А если говорить образно, то можно сказать: не подниму эту тяжесть. Не по моим она силам. В данном случае я похож на штангиста, который подошел к штанге, но не взял ее.
— Сравнение, в общем-то, понятное, — согласился Павел Петрович, с улыбкой глядя на меня. — Но штангистам, как известно, предоставляется право на три попытки. Ты же использовал только одну. — Ну что ж, это даже к лучшему, будешь отдавать все силы и умение газете. Штанга же, тобой еще не взятая, пусть пока постоит. В будущем, когда почувствуешь в себе достаточно сил, используешь второй и третий подходы. — Улыбка исчезла, лицо стало строгим. — А как с запахом полыни? Тоже все кончено?
— Да, кончено.
Я покраснел, потому что сказал неправду.
— Это, конечно, жалко, что запах полыни уже не чувствуешь, — с той же ободряющей улыбкой говорил Павел Петрович. — Так приходи ко мне завтра… Нет, лучше послезавтра. Думаю, сразу же приступишь к работе. Нам надо срочно посылать человека в Молдавию.
Я ушел от Павла Петровича с теплым, приятным чувством. Отчего бы? Оказывается, от простой и маленькой доброты. Вот оно какое лекарство — доброта. И как же трудно жилось бы на свете без нее, без доброты, и уж совсем невыносимо без тех, кто щедро одарен ею от природы, то есть без людей отзывчивых, сердечных… С этими мыслями я и вернулся домой. Настроение у меня было приподнятое, праздничное. Я охотно рассказал Марте о своем разговоре с Павлом Петровичем. Она же не слушала меня, потому что в это время купала Ивана. Наклонившись над ванночкой, она говорила:
— Миша! Как раз вовремя пришел! Вот он, наш купальщик, наша радость! Еще раз хорошенько посмотри, что у нас с тобой получилось. Чудесный парнишка!
— А зачем завернула в пеленки?
— Купать детишек так полагается, чтобы они смирно лежали, — со знанием дела ответила Марта. — А то, чего доброго, ручонками глаза себе поцарапает и воды нахлебается.
— Марта, меня удивляет, откуда тебе все это известно? — спросил я. — То полагается, это не полагается, одно можно, другое нельзя. Тебя что, специально обучали, да? Или прошла курс «маминой школы»?
— Чудак ты, Миша. — Марта смеялась тихо, не поднимая голову от ванночки. — Зачем нам обучаться! У нас, у матерей, все это в крови.
«Надо непременно записать, пригодится, — подумал я. — «У нас, у матерей, все это в крови». И просто и понятно». Меня потянуло к тетради, хотелось раскрыть ее и многое записать. Это желание пугало меня: значит, говорил я себе, во мне все еще не умерло то, чем я жил, чему радовался и отчего потом захотел избавиться. Однако я нашел в себе силы и удержался, не подошел к столу, а стоял и наблюдал, как Марта управлялась с малышом. Она подняла его над ванночкой, голого, похожего на лягушонка, держала на ладони, как бы желая показать мне и всему свету нашу кровинушку, а с лежавшего на руке розового тельца стекала вода. Другой рукой Марта взяла сухую, мягкую белую пеленку, и в нее быстро, на весу, завернула Ивана. «У нас, у матерей, все это в крови». Иван не плакал, а только покрякивал и в сладкой дремоте уже закрывал глаза.