Приволье
Шрифт:
— Мариэтта.
— Да, да, Мариэтта. Мой совет: поубавь там красок, восторженных слов и эпитетов. Иван Ефимович этого не любит. Ты же расписал эту Мариэтту так, что читатели, чего доброго, подумают, будто автор влюбился в эту красавицу.
— Павел Петрович, а она и есть красавица.
— Охотно верю, и я тебя понимаю, а Иван Ефимович не поймет… Сделай так, как я прошу. В остальном же — все хорошо. И проблема поставлена важная, и люди показаны зримо. Я сегодня же попрошу Ивана Ефимовича прочитать очерк. Так что поторопись с поправкой.
Совет Павла Петровича пришлось принять. Страницу о девушке из садоводческой бригады я переписал заново, убрал эпитеты. Через несколько дней очерк «Будущее — в настоящем» появился
«Ну вот и все, — думал я, — не было у меня ни зеленой тетради, ни моей ненужной поездки в Привольный, ни встречи с Ефимией. А есть «Будущее — в настоящем». Это название подходит и к нашей с Мартой жизни. И у нас будущее видится в настоящем. А свое будущее я вижу в Марте — вот она, читает мой очерк и радуется, вижу в сыне Иване, который давно спит и ничего не знает о душевном состоянии своего родителя. Но я понимал: чтобы на сердце прочно и навсегда улеглось спокойствие, мало напечатать очерк о межколхозной кооперации и спрятать в ящик стола тетрадь. Для этого необходимо — и чем скорее, тем лучше — рассказать Марте о том, что у меня было с Ефимией, рассказать потому, что нельзя жить с любимой женщиной, храня от нее какие-то свои интимные тайны. Лучше всего это сделать именно сегодня, сейчас, сию минуту, ибо момент был как раз самый подходящий…
В ту минуту, когда я уже собрался с духом и хотел было начать свое покаяние, даже придумал начальные слова: «Марта, после того как ты прочитала мой очерк, послушай меня внимательно и спокойно. Я давно собирался склонить перед тобой свою повинную голову и вот, наконец, собрался», вдруг прозвучал ее радостный голос:
— Миша! Это же прекрасный очерк! Поздравляю! — Она обняла меня и поцеловала. — А сколько тебе заплатят?
Я никак не ждал такого вопроса и поэтому некоторое время молчал.
— Ты о чем?
— Ну как же! Ведь такой большой материал ты еще никогда не печатал. Я думаю, могут заплатить столько, что хватит на твое зимнее пальто. Скоро наступят холода, а у тебя осенняя куртка. Да и вообще, деньги сейчас нам очень нужны.
— Наверное, получу гонорар обычный. Его, надо полагать, не хватит и на воротник для зимнего пальто, — тихим и грустным голосом ответил я. — Похожу и в куртке. Холодов я не боюсь. А в самые трескучие морозы можно поддевать шерстяной свитер, тот, что ты связала. Он теплый… Так что, Марта, главное в данном случае — не деньги.
— Что ты говоришь, Миша? Ты же знаешь, как нам нужны деньги. — Марта каким-то своим, материнским чутьем услышала, что Иван проснулся, и подошла к кроватке. — Вот и этому карапузу нужны деньги. Как, Ванюша, нужны тебе денежки? Нужны. Миша, да ты погляди, как он улыбается, будто что-то и смыслит.
«А сколько тебе заплатят?.. деньги нам сейчас очень нужны… вот и этому карапузу нужны деньги…» — все еще слышался мне голос Марты, и у меня сразу же пропал всякий интерес к тому, о чем я собирался с ней говорить. А она со знанием завзятой хозяйки начала перечислять, загибая пальцы, на что именно нам нужны деньги и что нам необходимо купить в первую очередь, а что во вторую. У нее не хватило пальцев на обеих руках. Зимнее пальто для меня значилось первым. Наши хозяйские заботы заслонили собой все, пахнущая краской газета с крупным заголовком «Будущее — в настоящем» лежала на столе, как раз на том месте, где недавно находилась моя зеленая тетрадь. Мы стали говорить о том, как начнем экономить на всем и постепенно купим все, что нам необходимо. Я уже не возражал Марте, и мне казалось, что это и есть та жизнь, которая
Желая меня обрадовать, Марта взяла с кроватки заметно подросшего Ивана и вместе с пеленками положила мне на колени. Я видел, как мальчуган уставился большими, как у Марты, глазенками в потолок и ручонкой что-то ловил перед носом, и мне подумалось, что оно, мое счастье, на моих коленях, а я, дурак, хотел было склонить перед Мартой свою повинную голову: и начать этот неприятный, мучительный для меня разговор. Может, это и лучше, что я не открыл Марте свою душу? Зачем нарушать мир и покой нашей жизни? То, о чем я знаю, Марта не знает и знать не должна, а о том, что тревожит мою совесть, Марте неведомо, и пусть все так и останется. К тому же Ефимия не подавала о себе никаких вестей. Почему? Я мог только догадываться. Может быть, потому, что не знала моего домашнего адреса, или, возможно, потому, что жалела меня и не хотела причинять мне неприятность. Но она знала, в какой газете я работаю, могла бы написать туда. Не написала… Наклонившись над Иваном, я подумал: может быть, свои письма Ефимия адресовала до востребования и направляла на Главпочтамт?
На другой же день я побывал в большом, людном зале Главпочтамта. Подал в окошко паспорт, и девушка с черной, ровно подрезанной челкой вернула его вместе с письмом и на меня даже не взглянула.
Как это пришло мне в голову подумать о почтамте? Я смотрел на конверт, а от него — надо же такое! — пахло полынью. Я увидел степное раздолье и, читая обратный адрес — «хутор Привольный, Е. Акимцева», — все еще никак не мог поверить, что письмо было от Ефимии. Мне было и приятно и как-то тревожно. Конверт раскрыл не спеша, чувствуя, как щеки мои полыхают жаром и лоб покрывается холодной испариной. Что это? Радость или стыд? Я вынул письмо. «Значит, не забыла», — подумал я, и в груди у меня екнуло. Нарочно, чтобы никому не мешать, отошел в сторонку и стал читать. Письмо было длинное, написано широкими, криво ложившимися строчками, с недописанными словами, и я, пробегая глазами по страницам, что-то понимал и на чем-то останавливался, а что-то не понимал и оставлял, чтобы после перечитать заново, не спеша и потом уже вникнуть в смысл написанного.
Милый, хороший Миша! Это слова мои, и сказаны они не голосом, а сердцем. Славный мой Мишуха! Это слова твоей бабуси, и сказаны они были вслух, когда я стала писать тебе. В глазах у нее были крупные блестевшие капли, она не вытирала их и еще сказала: щось мой любимый внучок молчит, не пишет, весточки не подает. Улетел и позабыл про бабусю, видно, ближе своя семья, свои заботы, а через то и письмо не прислал. Не пиши и ты ему, не беспокой, да и не принижай себя, не надо. «Не пиши ему? — подумала я. — Не беспокой? Не принижай себя?» А почему? Может быть, как раз сейчас и время написать тебе? Время побеспокоить тебя? И время мне унизиться? И ничего, что я пишу первая, меня это не пугает.
Я мучительно думала над всякими вопросами и не находила на них ответов и по этой причине много дней никак не могла решиться взяться за письмо. И вот все же решилась. Видишь, какая я храбрая! Но я подбадривала себя тем, что мое послание до тебя все одно не дойдет, не станешь же ты искать его на главной московской почте! Послать же на редакцию, сознаюсь, побоялась. Побоялась потому, что это мое письмо показалось мне похожим на стук в наглухо закрытую дверь, когда я наверняка знаю, что в комнате тебя нет, мой стук никто не услышит и дверь мне никто не откроет. Стучи сколько угодно. И, может быть, поэтому этот мой «стук» получился таким поспешным, необдуманным и нескладным, да к тому же еще и растянутым. Если бы ты был рядом, в своей комнате, как в те святые для нас вечера, то не надо было бы никаких слов, я не стала бы стучать, а тихонько, без стука, отворила бы дверь и вошла бы к тебе, как, бывало, входила не раз.