Радуница
Шрифт:
Что же, всё время торчать на крыльце?
Можно и пройтись по двору. Это не по городу. Тут греха нет, и бабушка, вернувшись с почты, простит ему самовольный уход. Значит, не стоит торопиться и драпать со всех ног от кашля за воротами. К тому же Лётчик гопил во дворе, скакал на забор, и мальчик вышел посмотреть, не воры ли залезли в амбар, чтобы утащить дедовскую бензопилку. А так-то мальчик, конечно, никогда бы не ослушался!
– Лётчик, полай! Не будешь лаять? А почему? Когда я не дал тебе косточку?! Ах та-ак! Тогда я возьму вот эту палку и кэ-эк тресну тебя по башке!
Ага, сразу забрехал, пустолайка, только
Встать, разве, под крышу и попить капелек, а потом умереть, чтобы бабушка не ругала? Всё равно мама завела себе Розового, и ей не будет печально, если мальчик больше никогда к ней не придёт. А у бабушки есть капельки в аптечном пузырьке, она наберёт их в рот и переживёт его отсутствие…
Бросив палку в снег, мальчик на всякий случай ещё раз осмотрел забор. Он был серый от старости, но не хотел расти вниз, давно накренился, оставаясь таким же высоким – даже тайгу за ним не видно, облака лежат сверху белым снегом… Ни за что не преодолеть, разве что на ходулях! А раз так, чего же тут думать, штаны-то всё равно не зашьёшь…
И он встал под крышу, под синие, как глаза весны, окна зала, потому что с этой стороны струилось звонче. Как будто в каждый из желобков шифера положили по пузырёчку, капроновой пробкой, проткнутой гвоздём, вниз. И вот сквозь эти дырочки медленно сорилось из пузырьков: кап! кап! кап! Лётчик, беспутный кобель, только есть да спать гораздый, высунул нос из будки и, зевнув, стал ждать, когда мальчик напьётся капель марта и умрёт. Ну что тут было делать?! Мальчик задрал головёнку к небу, раззявил рот. Кап! Кап! Кап! – студёные капли. Он не сглатывал их сразу, а накапливал за нижней губой и медленно посасывал, как делала бабушка.
Из сосулек мигали маленькие солнца, слепили в лицо. Мальчик закрыл влажные глаза, на которые плакало с крыши, и весь превратился в ожидание, когда же капли пересилят его и свалят в снег. Но капли всё не пересиливали. Только было щекотно во рту, а зубам стыло, как будто прикусил лезвие ножа. Вот сейчас! Ещё пять! Шесть! Семь капелек! – и он будет полон, упадёт сосулькой, а пока мама хватится и приедет, он уже растает и утечёт в землю, прорастёт зелёной травой. И ни одна живая душа не найдёт его! Бабка обтопчет его галошами, ссечёт тяпкой или сорвёт и швырнёт курам на потеху. Признает его только Лётчик. Но и он, подняв лапу, побрызгает на мальчика за то, что тот однажды пожалел ему косточку…
Но что это прошуршало и шлёпнулось в снег?
А-а, это капли одолели сосульку, она отломилась и спряталась от них в сугробе. Тяжёлая штукенция, гляди, глубоко вошла… Ну да легко всей гурьбой столкнуть несчастную сосульку! Пусть они его попробуют победить! Вон, однако, ещё одна упала, и ещё… Последняя срикошетила от бельевой проволоки и раскололась о тротуар, а её осколки ледяным снарядом ударили по будке, в которой дремал Лётчик. Ха-ха! Так ему и надо, не будет на него капать, как говорила та вредная Тётка в больнице.
…Солнце покренилось к лесу – пить капли с изб крайней к лесу улицы. Задрожал жестяной винт фанерного самолётика, на длинной спице закреплённого над крышей.
Идти, что ли, домой? Не то ведь и убить может сосулькой, как одну городскую старуху прошлой весной.
3
К вечеру обдало жаром, как из печки.
– Берёсту поднести – вспыхнет! – охнула бабушка, потрогав мальчику лоб. – Ну-ка, брысь в постель!
Она запахнула его дедушкиной душистой шубой, ради такого случая принесённой из амбара. Неуклюжей каракатицей сползала в подпол за редькой. Разрезала на половинки, в одной выковыряла ямку, вложила в неё ложку мёда и, прикрыв другой, посадила на блюдце в протопленную русскую печь.
– Завтре даст сок, будешь пить три раза в день, вся хворь из тебя выйдет! – суетилась, кружила в мягких валенках. – И в какую пору успел остыть? Я, главно дело, уходила, дак ничем ничего, а пришла – ка-хы! ка-хы! Как старичонка курящий! То и Катеринку, внучку Настасьи Филипповны, прохватило: цырлы на таких вот кублочках оденет, одежонку какую-нито набросит – и ну-у прыгат, ну-у скочет по снегу, как сохатый! Ты-то ладно, от горшка два вершка. Но та-то большенькая уже, школу нынче кончает, должна понимать! Да хотя чё с них взять, мать твою привести в пример…
Он слушал да мотал на ус, но ни одному слову не чинил запрета, даже если бабушка ругала маму. И не то чтобы он боялся схлопотать за капли марта, день напролёт бежавшие с крыши, а теперь, когда углы окошек надышала изморозь, застывшие в своих пузырёчках. Как было объяснить бабушке, что забор слишком велик и мальчик, чтобы прийти к маме синим небом, встал под капельницу и попил?! Ведь он всего лишь хотел помочь, если мама вместо него завела розового человечка и мальчик ей теперь «как собаке пятая нога» (так в запале обронила бабушка, а он подобрал). К тому же горло у него разгорелось и зудит, как будто продрали колючим ёршиком, каким бабушка скребёт сковородки, и не то что говорить, спорить со старухой – сплюнуть лишний раз больно…
– И штаны, почти что новые, два раза стиранные, разорвал, как в боярку оборвался! – ворчала на другой день Клавдия Еремеевна, на широкой доске, обтянутой простынёй, утюжа бельё. – Всё-то он может: и баушке прекословить, и простуды цопать, и штаны рвать! Праильно старики говрели про таких: в поле ветер…
Одним хорошим боком неожиданно повернулась болезнь: бабушка сделалась уступчивей на его просьбы, как молодуха, летала с котомкой в магазин, всяко пичкала и баловала. Не успевала она вонзить ему под мышку холодный, словно рыбка, градусник, как уже прытью в кухню – то пошерудить в печи, то сдёрнуть плюющуюся салом сковородку с жареными картохами, а то сыпануть чай в запарник, ворчливо стукающий крышкой, да ещё умудрялась вступить с ним в перепалку: «Ну, понёс свою политику! Одного его слышно: квух-квух своёй крышкой! Только я полтора полешка подкинула, а он уж закашлял-заплевал, как чахотошный…»