Самоучки
Шрифт:
— Как — то можно, наверное, — сказал я.
— Да он не стоит ничего, — спохватился Павел. — Вон, пиджак мой дороже стоит, отвечаю.
“Санта” пошевелилась во сне и пробормотала что — то невнятное. Мы стали говорить тише.
— Пропадет дом, — повторил он громким шепотом, — жалко, прадед строил.
Я покосился на букет. Бутоны уже чуть приоткрылись — нежно, несмело, как губы для поцелуя.
— Знаешь, — сказал Паша, — раньше я думал, что я все могу. А теперь я вижу, что могу только то, что могут деньги. — Он посмотрел на цветы. — Что там в твоих книгах об этом написано? Мне страшно, — добавил он после продолжительного
Я тоже смотрел на цветы. Теперь зеленый цвет остался только у оснований, в тех местах, где заканчивались стебли и откуда вырастали чашечки. Концы разлепились, разошлись, расправились, как надутые ветром паруса, легкие, воздушные; тяжелые, сочные листья изогнулись в куртуазном поклоне и разлеглись на столе.
Сквозь короткий сон я слышал, как в кабинете долго звонил телефон, и слышал, как Павел говорил что — то в свою миниатюрную трубочку.
“Санта” проснулась в половине восьмого и долго приходила в себя, хлопая тяжелыми от косметики ресницами и восстанавливая в памяти события прошедшей ночи. Сначала она испуганно села на диванчике, подтянув под себя ноги, потом встряхнула головой и спустила ноги на пол, поставив ступни на голенище сапога. Павел сидел в кресле, прикрыв лицо ладонью. Я приготовил кофе.
Павел тяжело поднялся, подошел к сейфу и достал три пачки плотной бумаги, перетянутые банковскими лентами. Потом вернулся и прибавил еще одну.
— Держи, — он протянул деньги “Санте”, — купи себе квартиру.
Она смотрела на него не мигая.
— Бери, — сказал он и сам запихнул в приоткрытую сумочку. — Что ты должна сделать? — спросил он.
— Куплю квартиру, — выдавила из себя девушка.
— Не забудь, — он усмехнулся, — Санта.
Девушка достала тюбик с помадой, но краситься почему — то не стала.
— Меня Света зовут, — тихо сообщила она.
— Ну ладно, подруга, — сказал Паша, — тебе пора.
Она кивнула и стала собираться, трогая свои вещи дрожащими руками. Она никак не могла натянуть сапог на левую ногу и рвала колготки, так что по ляжке побежали стрелки.
— Постой, — спохватился Паша, вытащил из вазы свои тюльпаны и стряхнул на пол воду со стеблей. — На.
Девушка испуганно посмотрела на меня и взяла цветы, причем выронила сумочку.
— Ну что ты? — недовольно сказал Паша, поднял сумочку и сунул ей под прижатый локоть.
— До свиданья, — проговорила она деревянным голосом.
Несколько минут в одних рубашках мы стояли под козырьком. За ночь здорово подморозило, и прямо перед нами с него свисали тонкие желтоватые сосульки.
— Поедем заберем дуру эту, — сказал Павел, не изменив положения головы и по — прежнему глядя прямо перед собой. — После обеда выписывают, звонил туда в шесть.
— Что, — спросил я, — покупаешь?
Он ничего не ответил; повел, разминаясь, плечами и поднял голову еще выше, задрав небритый подбородок.
Уже наступило утро, небо просветлело, обещая ясный день. Красный цвет с едва различимым оранжевым оттенком переходил в сиреневый, как бывает в морозные зимние утра. Тревожные звуки пробуждения бесцеремонно трогали слух. Одинокий пустой троллейбус гнал по улице. Дворник колол лед и скребком счищал его потрескавшуюся скорлупу, обнажая промерзший асфальт. “Санта”, слегка балансируя, прошла по этой дорожке, стараясь наступать на расчищенное место, и ни разу не оглянулась. Она шла как по минному полю или ожидая выстрела в спину, которую держала неестественно прямо, как кукла, а букет несла прямо перед
Холод загнал нас обратно в помещение.
— Вообще — то они вытаскивают, даже после героина вытаскивают, — уже вечером, когда все было кончено и мы уже обо всем знали, говорила мне по телефону Настя, — и здесь все было как обычно, только не то укололи. Сестры не было… Я не знаю. Так получилось… — В трубке послышались рыдания.
Самолет еще висел в воздухе, и я был в самолете и еще созерцал верхнюю сторону облаков, невидимую с земли изнанку, монотонно и уныло простиравшуюся докуда хватает взгляда и напоминавшую снеговые поля Арктики. На бежевой шторке иллюминатора, прямо над выступом ручки, было нацарапано, наверное, ножиком: “Просто Паша”. Стюардессы двинулись по салону, заученно улыбаясь, толкая перед собой дюралевый столик, уставленный бутылочками и железными цветастыми банками с яркими надписями. Мои соседки — девицы с интересом взглянули на столик и выбрали фисташки, упакованные в хрустящие пакетики. Звонкие щелчки орешков, шелест пакетиков и легких скорлупок подчеркивал пристойную тишину полета. Где — то впереди захныкал годовалый ребенок.
Мне действительно чудилось, что чем выше мы поднимаемся к небу, чем большую высоту оставляем под собой, тем ниже спускается бог, чтобы умереть нелепо и бессмысленно, как умирают доверчивые животные. Он ходит где — то там, внизу, среди чересполосицы ересей и сект и воинственных религий. И мы вдруг с ужасом понимаем, что мир — эта прекрасная и “чудно устроенная” ойкумена света и чистоты — отдан нам безраздельно, что мы вступаем в наследство неподготовленными, едва усвоив череду уроков, надеяться больше не на кого — все в наших руках, а руки эти дрожат.
В моей жизни это была первая смерть, если не считать петуха, которому отрубили голову, когда мне было восемь лет, случайно раздавленных муравьев да запланированной массовой гибели тараканов. Да, и еще у нас в части повесился ефрейтор. Он был литовец, огромного роста, суровый и мощный — настоящий гигант. Прыгал он всегда первым, как самый тяжелый. Его литовская девушка прислала письмо, в котором было написано, что выходит за другого. Кто бы мог подумать, что гиганты способны вешаться от любви. Он висел в каптерке на парашютной стропе: голова набок, изо рта вылезает кончик фиолетового языка, как будто черники наелся; здорово тогда забегало наше начальство. А мы, помню, все никак не могли взять в толк, как можно вешаться из — за такой ерунды.
После точки, так грубо поставленной малышкой Алекс, точки, расплывшейся в безобразную кляксу, в моих делах образовалось место для не менее значительного многоточия. Многих людей, которые встречались мне в жизни, я запоминал благодаря тем фразам, которыми они меня дарили. Точнее, в памяти оставались сами фразы, а люди запоминались как приложение к этим фразам, как говорящие куклы, хотя они не были куклами. Вот и режиссер Стрельников как — то утверждал: дни наши таковы, что трудно сделать шаг — так и стоишь с занесенной ногой, пока кто — то не избавит от самих себя и не вернет жизнь, не поцелует первым в застывшие, заколдованные уста. Все время кажется, что не следует спешить, что не все еще сделаны дела, не все готово, что, может быть, завтра и случится с нами что — то необыкновенное — нечто, ради чего мы живем на свете, вынося на своих плечах бесконечный бред будней и громогласный абсурд праздников.