Самоучки
Шрифт:
— Мочить нас скоро будут, — равнодушно сказал Чапа, посмотрел, прищурившись, на лобовое стекло, вышел из машины и долго тер его бежевой тряпкой, разрисованной желтыми утятами с голубыми носами.
— Почему мочить? — спросил я.
— Потому, — зло ответил Чапа. — Меньше знаешь — спишь крепче. Так или нет?
— Наверное, так.
Самодовольное искусство! Самодовольный дурак! Говорю это с той скандальной прямотой, с какой, если верить нашим летописям, Святослав объявлял войну соседним народам. Искусство потрясает — но и только, и этот ветер никогда не дует долго. Чем сильнее порыв, тем он скоротечнее; даже листья с
— Что же это, а? — рассудил я вслух. — Искусство бессильно изменить мир, страдание не очищает… Как же мы живем?
Чапа посмотрел на меня исподлобья, покрутил пальцем у виска и отвернулся. Рядом на площадке играли дети. К нам долетали их звонкие голоса, слегка приглушенные послеобеденным солнцем:
— На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто будешь такой?
Нет ни добра, ни зла, все равно нам осталось лишь медленное время — тяжелое, неповоротливое, как раствор в бетономешалке, и там барахтаемся мы — то ли червяки, то ли просто кусочки щебня.
Дети еще раз задали свой мудрый, извечный вопрос и рассыпались со смехом, как упавшие монеты, в разные стороны. Появился Павел, мы сели в машину и поехали из переулка. Павел казался мрачнее тучи и молча рассматривал свои ногти, прогнув кисти рук.
— Что будешь делать? — спросил я его. Отвернувшись, я смотрел, как с боков подплывают автомобили, заключая наш погоревший лицей в самую сердцевину пробки.
— Что — нибудь придумаю. — Он недобро усмехнулся, и они с Чапой хмуро переглянулись.
Они довезли меня до работы — бывшего школьного здания с рдеющей черепичной крышей.
— Ну ладно, — закончил Паша, — я тебя сам найду.
Чапа резко затормозил.
— Пошел! — крикнул Паша.
Я попрощался с обоими и шагнул в лужу, в которой таяли мелкие снежинки — последние случайные снежинки этой зимы — и где, словно желток протухшего яйца, болталось отражение фонарной лампы. Парадная дверь была оборудована оригинальной ручкой, исполненной в виде протянутой для рукопожатия бронзовой руки. Я взялся за эту холодную кисть, ощутив холодное пожатие нового времени, которое словно остужало тепло наших ладоней.
Мой рабочий стол помещался у окна, занимавшего две трети стены. Начало весны выдалось особенно мутным — туман владел улицей каждый день, я видел ее безлюдный кусок, а когда темнело, в тумане оставался какой — то светящийся треугольник, которому трудно подобрать сравнение.
— А вот интересный материал, — однажды сказал редактор и бросил мне на клавиатуру компьютера свернутую газету. — Новая мода. Это что — то новенькое. Какой у нас это номер?.. Седьмое, сентябрь. Черт возьми, это по — нашему. Погоди, — он схватил газету, — когда это было — то?
— Осенью, надо полагать, — предположил я. Мне почему — то вспомнился коммерческий волшебник Полисниченко, его зеленые глаза, которые огульно одобряли какие ни есть сумасбродства и даже нетитулованные завалящие шалости.
— Да, правильно, — редактор озадаченно поджал губы. Было видно, что думает он совершенно о другом и мысли его далеко. — Вот про таких надо писать. Жалко, что это уже было. Они, конечно, с ума сходят, но, с другой стороны…
— Не горюй, — ответил я рекламным лозунгом, — все еще будет.
— Нет, жизнь — это все — таки жизнь, — произнес он восхищенно и даже прищелкнул языком. — Богаче любой фантазии. Правильно я говорю?
На подоконнике верещала магнитола. Бодрый голос радиоведущего наставлял, как бороться с сантехниками, и гости студии все до одного поддельно возмущались бытовым рэкетом; потом были куски какой — то передачи о войне: “А у нас были моряки, — говорила женщина, — они все такие были рослые, здоровые мужчины, и они мне говорили, ну как ты нас потащишь, такая маленькая, брось, ползи назад…” Я слушал и никак не мог представить себе эту женщину, а видел другое — белые обожженные города, жаркое солнце юга. А потом кто — то перестроил частоту и поймал конец популярной песенки, и музыкальный ведущий сказал нарочито ломаным баритоном: “Землья по — прежьньему вьертится, и всье идьет хорошо”, и это — несмотря ни на что — было похоже на правду.
Иногда мне случалось проезжать мимо конторы. Смешной козырек и окна занимали свои места по — прежнему, но отчего — то казалось, что у них есть уже новый хозяин. Вывеска, правда, оставалась все та же. Интересно, думал я, куда делась картина, море… Однажды вечером я заметил коричневое пятно света, как бывает тогда, когда включена не люстра, а настольная лампа, поставленная в глубине помещения. Я выскочил из троллейбуса и долго жал кнопку звонка, пока на пороге не появился мужчина в камуфляже, перетянутый офицерским ремнем, на котором висела кобура. Он стер дрему с заспанного лица широкой ладонью и, недоверчиво на меня поглядывая, сообщил, что теперь здесь будет отделение банка, а о прежнем владельце ему ничего не известно. Все телефоны, в том числе и сокровенный сотовый, молчали как обрезанные, и даже “мобильная” девушка, нежным голосом сообщавшая, что “абонент временно недоступен”, больше не откликалась на мои сигналы. И мне все чаще являлась мысль, что абонент в этом мире перестал быть доступен вообще.
Алла уехала в Лондон — я ее не провожал. День этот жил тихо, тоскливо. Один раз она позвонила — меня дома не было, и с ней разговаривал сосед. Он сказал, что звонок был междугородний, однако она ничего не передала и не оставила своего номера.
Весну я провел со стойким ощущением одиночества, таким же стойким, как запах паркетного лака. А это приходило в противоречие с аксиомой рублевского затворника, согласно которой ощущения скоротечны. Город шелушился грязным снегом, мокрыми хрупкими льдинками, отстававшими от асфальта, обертками от мороженого, шоколадными фантиками, не подверженными тлению, и расползшимися пачками от сигарет.
Центр быстро просох, весенний ветер весело его щупал, запуская пальцы в самые потаенные норы. Но на окраинах еще долго бежали ручьи, и мальчишки, перепачканные теплой землей, как и двадцать лет назад, устраивали запруды из веток и щебня, а шумные, крикливые девочки меловыми камешками рисовали на асфальте дворов решетки классиков, в которых, как лица неумелых портретов, улыбались разноцветные цифры. Из жирного и сверкающего под солнцем бурого суглинка выползали к свету желтые одуванчики и неровно становились на хилых мохнатых стебельках; следом полезла трава, одну за одной прикрывая плеши газонов и полян сочной изумрудной порослью.