Сцены
Шрифт:
— Еще бы не понять. Так ты бы так толком и говорил.
— В Швейцарии, кажется, каждый человек швейцарцем называется, а не швейцаром, — откликнулся с другого стола какой-то посторонний посетитель с баками.
Толстый купец вскочил с места и подбоченился.
— Какого звания человек? С кем я разговариваю? — надменно спросил он.
— С надворным советником и кавалером Перепетуевым, — был ответ.
— Ну, это другое дело, — сдался толстый купец. — Так ведь швейцарцем мы его здесь, по нашему невежеству, прозвали, а в швейцарской земле он швейцаром зовется. Спроси его: какая твоя нация? — Швейцар. Ну, вот, господин надворный советник, я дал вам свой ультиматум, а уж теперь оставьте меня в покое, — прибавил он и сел. —
— Можно и в заграницах не бывать, а знать лучше бывалого, — попробовал огрызнуться посторонний посетитель, но толстый купец стиснул зубы и молчал.
С толстым купцом хотел продолжать разговор и его тощий собеседник, но тоже не получил никаких ответов и отошел от него. Толстый купец сидел неподвижно, как статуя, дымил сигарой и только вздыхал. Сделав изрядную паузу, он позвонил рюмкой о стакан и крикнул:
— Гарсон, анкор!
Стоящий поодаль служитель, будучи уже обучен этим словам, бросился исполнять требуемое. [17]
17
Впервые — «Петербургская газета», 1879, № 215; подзаголовок «Сценка»; подпись; Н. Лейкин. Печатается по тексту сб. «Медные лбы».
БОЛЬШИЕ МИЛЛИОНЫ
К подъезду государственного банка кровный тысячный рысак подвез расчесанную рыжую бороду, дорогую ильковую шубу и соболью шапку. Кучер осадил рысака, и борода, шуба и шапка, откинув медвежью полость, вышли из саней, надменно и гордо, сделав кучеру какой-то знак рукой, украшенной бриллиантовыми перстнями.
— Слушаю-с, Захар Парфеныч, — отвечал кучер и спросил: — Ежели долго в здешнем месте пробыть изволите, то я рысака-то ковром прикрою? Потому взопревши очень. Эво мыла-то сколько, а теперь стужа…
Борода, шуба и шапка утвердительно кивнули головой и, выпялив брюхо вперед, важно направились в подъезд.
На сцену эту в удивлении смотрели стоящие около банка извозчики. Когда кучер отъехал в сторону, они обступили его и стали расспрашивать о хозяине.
— Кто такой? — спросил извозчик.
— Богатеющий купец по подрядной части Захар Парфеныч Самоглотов, — отвечал кучер.
— То-то птицу-то видно по полету. Немой он из себя, что ли?
— Нет. А что?
— Да вот мы к тому, что он ничего не говорит, а только руками показывает.
— Он у нас завсегда так. Богат очень, так оттого. Большущие миллионы у него.
— И ни с кем не разговаривает?
— С равными разговаривает, а с домашними и с прислугой больше руками да головой.
— Вот чудак-то! — дивились извозчики. — И давно так?
— Больше после войны, потому у него тут подряд чудесный был с неустойкой от казны, но совсем настоящего разговора он лишился с тех пор, как у него завод сгорел, а этому месяцев пять будет, — рассказывал словоохотливый кучер, покрывая рысака ковром.
— С перепугу у него, верно, словесность-то пропала?
— Какое с перепугу! Просто оттого, что он уж очень много денег за пожар получил.
— Пожар! Скажи на милость! Кому разорение, а кому богатство.
— Сильно с пожара в гору поднялся. Теперь никому его рукой не достать. Что ему? Орденов разных у него, как у генерала, архиереи в гости приезжают, мундир, весь шитый золотом, и только каски этой самой с пером нет. Вот он все в молчанку и играет. Дом у него словно дворец, везде купидоны да диваны с золотом. Целый день бродит по комнатам, в зеркала смотрится, то на одном диване полежит, то на другом, то на третьем, и все молча. Халат у него атласный на белом меху и с хвостиками, стакан, из которого чай пьет, золотой, кровать под балдахиной.
— И то есть ни с кем не разговаривает?
— Дома, почитай, что ни с кем. Только, разве, одно слово. Разрешение бывает только тогда, когда ему ругаться захочется.
— Как же он домашних или прислугу к себе зовет?
–
— Спервоначала звал звонками. Колокольчики по всей квартире у нас устроены. Да плохо понимали его и сбегались к нему все вдруг, так теперь завел инструменты. Ну, ими и зовет, кого ему нужно.
— Какие же инструменты? — допытывались извозчики.
— Всякие. Для камардина у него труба. Как понадобится камардин — сейчас в трубу. Для артельщика свисток — вот что городовые носят. Для жены гармония заведена. Для сына дудка. А ежели приказчика ему понадобится, то сейчас это возьмет и завертит у себя в кабинете орган. Гудит орган, ну, приказчик со всех ног и бежит к нему.
— Вот так купец!
— Уму помраченье. И мы спервоначалу диву дались, да уж теперь-то привыкли, — согласился кучер. — И каждая музыка у него на голоса. Ежели понадобится ему шампанского в кабинет — сейчас он камардину из трубы тонкий глас пускает, а ежели лошадь приказать кучеру закладать — толстый. Одеваться ему понадобится — переборы на трубе. Так уж камардин и знает. Для повара бубен у него есть. Как обед или ужин заказывать — сейчас повара в бубен зовет. И заказ без слов. Сунет ему в руки записку — и довольно. На гармонии-то он средственно играет, еще в старые годы на заводе привык, так жена кой-как его понимает по песням, а другие, так просто наказание! Чего-то хочет, а понять невозможно — ну, и сердится. Жена все в будуаре сидит. Там у нее и отдельный самовар, и ваза серебряная со сластями поставлена. Как это время ко сну — сейчас он ей из кабинета на гармонии такую песню: «Ты поди моя коровушка домой». Ну, она сейчас плывет в спальню. К обеду кличет песней: «Братья, рюмки наливайте». Сын долго привыкнуть не мог, чтоб на дудку идти, так он у него этой самой шерсти столько из головы повытаскал, так просто страсть! Артельщик наш тоже вот все свою науку понять не может, потому уж очень много сигналов. Один свисток — значит в банк беги, два свистка — деньги сдавай, потом три, четыре, пять, два свистка с большой передышкой… Стал записывать, а хозяин вдруг ни с того ни с сего и переменил свистки. Сказать артельщик боится, ну, и действует наугад. Иной раз шесть попыток сделает, пока ему в настоящую жилу попадет. А тот молчит, злится и все сигналы подает.
— И так ни с кем дома не разговаривает? — опять спросили извозчики.
— С попугаем разговаривает, и то потому, что он не человек, а птица. Есть у нас в гостиной попугай ученый, так с ним. Подойдег и скажет: «Здравствуй, попка», а тот ему в ответ: «Именитому купцу почет!» Тем и сыт насчет словесности.
— Так ведь скучно так-то? Книжку он, что ли, читает?
— Никакой. А у него есть лист такой, на котором обозначено, какие процентные билеты почем — вот он его читает. Разговор у него бывает только в то время, когда у него гости, равные ему: Трилистов миллионер, архиерей, генерал Тутохин. Прежде хоть с протопопом нашим разговаривал, а теперь уж месяца два перестал. Придет протопоп и говорит, а он сидит против него и молчит. Теперича сколько народу ему кланяется по дороге, а он ни перед кем и шапки не ломает. Сидит, как сова, без внимания и будто никого не видит. Вот она гордость-то!
— Ну а как же он тебе приказывает, куда ему ехать надо?
— Никак. Выйдет из подъезда, сядет в экипаж и ткнет меня кулаком в затривок. Это значит, прямо поезжай. Назад повернуть, так два раза ткнет. Направо, так в правое плечо, налево — в левое. И ведь до чего в своем головоломном павлинстве дошел. Ехали мы это как-то около Казанского собора, а навстречу нам солдаты шли, да и заиграй в это время музыку; так он вообразил, что ему, да что ж ты думаешь, поднял руку по-военному около шапки и держит. Барабан теперь хочет у себя дома завести, и такой манер, что как он сам в прихожую входит, так чтобы в барабан били.