Николай Тимофеевич. Да чего они в самом деле зачастили?! (Пауза.) Вот я свою жизнь вроде бы прожил, а помирать тоже не хочется. И неплохую я жизнь прожил, брат Аркаша, почти сорок лет работаю. Как начал в голодный-холодный послевоенный, так по сей день. И на пенсию не собираюсь! (Пауза.) Знаешь, бывало, приедешь на новое место, а там — незавершенка, план даже по валу натянуть не могут. Приступишь к делу, и начинается: рабочих не хватает, металла нет, гонят сплошной брак. Я осмотрюсь, сколочу группу из тех, кто помоложе, погорячее и говорю: «Триста тысяч премии получите, если в этом месяце план выполните» — на старые деньги, конечно. Ну и на следующий день — откуда что берется — и рабочие, и металл, и деньги… Начальство меня за такие дела, понятно, по головке не гладило: капиталистические, мол, методы управления у Серьмягина. Уволить грозились, да не трогали: методы-то методами, а дело-то у Серьмягина шло!
Аркадий. Ну, это вам дико везло. Других снимали.
Николай Тимофеевич. Снимать, правда, не снимали, но наград не имел. Как говорится, не из-за наград работаем! Да что награды — про
Серьмягина фельетоны в газеты строчили. Мол, ОТК у Серьмягина в кармане, мол, с рекламациями они вместе справляются! Да я эти фельетоны, как ордена, получал — план-то мои заводики всегда перевыполняли. В партбюро никогда нигде не выбирали. Мол, о людях Серьмягин не думает, их сил не жалеет, мол, план ему давай любой ценой. А государству-то тоже ведь план нужен в первую очередь… Вот как-то приказали мне людей на картошку послать. Две недели проходят — из совхоза звонят: триста человек без дела слоняются! А у меня два цеха простаивают! План всего завода под угрозой. Увез я их на свой страх и риск. Мне — выговор по партийной линии: дескать, работу в совхозе сам должен был организовать. Выговор выговором, а план-то заводик опять-таки перевыполнил!.. Нет, я о своей жизни не жалею. Какая страна у нас стала! Из нищей в первые ряды вышла. В этом и моя доля есть. Некоторые нытики скулят: дескать, куда идем, коммунизма не видать — мяса нет, цены растут, сельское хозяйство в упадке, — но это временные трудности, мы их преодолеем. Сорок лет после войны прошло, а мы уже давно все города отстроили, оделись, обулись и сыты по горло. Нам теперь хлеба и картошки не надо, нам теперь деликатесы подавай — за икрой да за ананасами в очередях стоим. А они, нытики: ах, кофе подорожало, ах, красная рыба!.. Ах, сапоги женские сто рублей стоят, но это же заграничные, высшего сорта, что ни на есть, им бы, этим нытикам, форса немного сбавить — и за сорок бы обулись хорошо и тепло. А кто, кстати, громче всех ноет? Да тот, кто больше всех натаскал, дачи настроил, сауны соорудил, теплые гаражи вымахал. Вот они-то больше всех ноют. Бензин им подорожал, а что наших детей и внуков в школах и институтах бесплатно учат, да в придачу теперь еще и учебники даром дают, это они, нытики, забыли? Нытики, брат Аркаша, близоруки, хорошее уметь увидеть надо. Тогда еще лучше жить будем. (Пауза.) Вам, молодежи, наши достижения считать, ценить — берите, сохраняйте, работайте дальше, сражайтесь. Ну, а не поблагодарите, не оцените — тоже не заплачем. Я свою жизнь могу пятилетками мерять. Попробуйте теперь вы! (Пауза.) В сорок втором на фронт просился — не пустили. На реконструкцию большого завода на Урал бросили. Я бы этим гадам на фронте показал!.. Я бы живым с войны не вернулся. Это уж точно. Я бы где-нибудь, по примеру Матросова, дуло пушки заткнул бы собственным брюхом. Такая во мне ненависть к ним сидела за все и за брата. Но мы им и в тылу прикурить дали, работали по двадцать часов, в цехах ночевали. Волосы к скамейке примерзали — утром, когда вставал, чуть скальп не сдирал, головешками лед из-под головы приходилось вытапливать, вот как будто я с тех пор и покашливать начал. (Пауза.) Лечение, опять же, у нас бесплатное. Вот мы с тобой, к примеру, как долго по больницам скитаемся, а ни копеечки еще не заплатили и не заплатим. В Америке давно бы с сумой по миру пошли! Лидия Алексеевна даже коробки конфет не согласилась от меня принять после торакаустики, обиделась даже. «Это моя работа, — говорит, — мне государство достаточно денег платит, так что я подарков никогда не беру — это мой принцип, — говорит». А какое у нас лечение? Шутишь, туберкулез лечить научились! (Пауза.) И с семьей у меня все по-хорошему вышло. Золотую свадьбу через десять лет справлю. (Пауза.) Сорок лет душа в душу прожили, за все время только одна размолвка случилась, и то с моей стороны неправота была. Лет тридцать назад друг детства у нее объявился, в гости к нам ходить начал. А я его прогнал сгоряча. И не из ревности, нет, я ее никогда не ревновал — повода не давала, — а так, из-за какой-то пустой фанаберии… Внучка выросла. На пианистку учится. Вот-вот замуж выйдет. Жених есть, тоже музыкант. На руках ее носит. Вроде тебя — цветочки зимой и все прочее. И дочка у меня хорошая. Варвара. С характером. Историю в школе преподает. Знаешь, я с зятем поссорился, так она из дому ушла. Отделилась. Вступилась за мужа. Любят друг друга, как в первый год. За ручки до сих пор ходят. И зять у меня хороший. Очень самостоятельный человек. Чеканкой занимается. У нас вся квартира чеканкой завешена, и мой кабинет на заводе тоже. Так что выходит, брат Аркаша, что я прекрасно живу и правнуков дожидаюсь. (Пауза.) Правда, была у меня в юности другая любовь. Элеонорой звали. Элеонора Теплицкая. Красиво, правда? Мы в институте вместе на первом курсе учились. Такая, знаешь, глаз не оторвешь! На улице все на нее оборачивались. Так вот, однажды она ко мне в общежитие пришла. Я как раз один в комнате оставался — каникулы были. Пришла она, значит, и бух с порога — женись на мне, Николай, жить без тебя не могу! Вот ведь какая смелая была. Сказала — и на койку мою узкую села. А платье на ней, как сейчас помню, зеленое, шелковое было, вырезано до самых грудей, и волосы вверх подняты, вся шея открыта. Я как посмотрел на ее белую шею, так у меня перед глазами красные круги пошли и брюки неприлично выглядеть стали. Ну я отвернулся, конечно, чтобы брюки в порядок пришли, и говорю: «Ступай ты, Эля, домой». Она в слезы: «Не хочешь жениться — хоть одну ночь со мной проведи. Ребенка твоего я сама воспитаю». Ну мне опять пришлось отвернуться, чтобы брюки в порядок пришли. Да ты сам посуди: молодой я, здоровый, с женщинами не знаюсь, за окошком темно, мы с ней одни, глаза у нее сверкают… Но я свое: «Иди домой, Эля, да выспись хорошенько. Хочешь — водички выпей». И стакан ей с водой протягиваю. Она как ударит по стакану — так стакан вдребезги — и убежала. «Трус, — кричит мне, — вот уж не думала, что ты такой трус!» — и убежала. Ну какая из нее жена, брат Аркаша, с такой выдающейся красотой? Поживет она со мной, захочет к кому-нибудь другому — бух: «Я без тебя жить не могу!» А мне каково будет? Или капризничать начнет — красавицы, они с детства избалованы. Я хоть и молодой был, а уже все это понимал. Ну, через неделю она из нашего города уехала. Больше не встречалась мне в жизни Элеонора Теплицкая. Слышал как-то
краем уха, что она в Ленинграде, будто бы доктором наук по другой профессии стала — по биологии, кажется, — незамужняя вроде и детей нет. Не думаю, чтобы так из-за меня вышло — просто, видать, не повезло в жизни женщине. Я вообще заметил: красивым женщинам не везет чаше, чем некрасивым. (Пауза.) А женился я на Полине Андреевне. Тоже с нами училась. Тихая такая была, все краснела. Как повернусь, бывало, на лекции — все время смотрит. Увидит, что заметил, отвернется, и даже пробор на голове краснеет. Вот на ней и женился. И не прогадал! Жена у меня, брат Аркаша, идеальная: проворная, кулинарка замечательная, сама шьет-вяжет, в доме — чистота, порядок. Каждое утро, вот уже сорок лет, в семь ноль-ноль завтрак горячий на столе, рубашка белая чистая, крахмальная, костюм отпарен, вычищен, галстук новый, ботинки как зеркало блестят. И ни слова поперек. Всегда улыбается. Сама всегда аккуратная, по моде одета, и дочь так воспитала. Когда за меня вышла, сразу институт бросила. Я дома ни к чему пальцем не притронулся. Она сама говорит: «Твое дело, Коля, работать, мое — хозяйствовать». Машина у нас «Волга», дача хорошая, две шубы у нее, у дочери шуба, в этом году внучке ондатру справили, золотишко у баб есть, камешки всякие, и я об этом специально никогда не заботился, все само собой вышло. В общем, живу хорошо. Придешь в гости — сам увидишь!
Небольшая пауза. Слышны голоса расходящихся по палатам больных после просмотра телепередачи.
— Да я сразу понял, что этот белобрысый подлюга — шпион. У меня дедукция!
— Ай да умник! Дедукция! Ну и сказанул! Так он же в начале картины шифровку в лесу своим передавал!
— Да я уже по титрам понял, а не по шифровке — этот актер всегда шпионов играет.
— Нет, не умеют у нас детективов делать — сразу все ясно. А вот импортные читаешь — мурашки пробирают!
— Да где их достать, импортных-то?
— У меня есть. В журнале «Наука и религия»… как ее… американка… Опала Крести… Ух, жуть!
— Так дай почитать!
— Не Опала, а Агата. И не Крести, а Кристи. И не американка, а англичанка.
— Ну, один черт, помню, какой-то камень, карта, а сама иностранка.
— Так дай, а?
— Чтоб потом с концами, что ли?
— Почему с концами?
— Так я послезавтра выписываюсь.
— Кто сказал?
— Лидия.
— А что, у тебя все в порядке?
— В порядке.
— Ты барсучье сало ел?
— А пивные дрожжи?
— А яйца со скорлупой растворял?
— А мумие?
— Да ничего я не ел! Что все едят, то и я ел!..
Аркадий. Черт! Что это они покойника убрать до сих пор отсюда не могут! Противно!
Николай Тимофеевич. Уберут. Санитаров, поди, не хватает. Нам всегда чего-нибудь не хватает. (Пауза.) А чего тебе противно? Это Сидоренко Яков Никитич. Пятидесяти лет от роду. Веселый человек, шутник и похабник. (Пауза.) То есть бывший, конечно, Сидоренко Яков Никитич. Теперь притих. (Пауза.) К черту! Не могу больше! Пойдем в рентгеновский кабинет сходим, к Людочке. Может, еще не ушла. Попросим ее наши снимки посмотреть — наверное, уже готовы.
Аркадий. Да она все равно не скажет. Не имеет права. Утром Лидия Алексеевна придет — узнаем.
Николай Тимофеевич. Утром! Так вся ночь впереди! Ну, ты как хочешь, а я схожу. Спрос не грех. Не по себе мне. И твои заодно попрошу. Зачем целую ночь нам с тобой мучиться? Людочка скажет, если готовы. Мне скажет. Может, не ушла еще. Да что я, в классный журнал иду подглядывать, что ли?! О жизни идет речь! О че-ло-ве-че-ской! (Уходит. А р к а д и й достает бумагу и чертит. Входит т е т я Д у с я.)
Тетя Дуся. Лекарству пошто не сглотнули? Поджидаете, что на подносе поднесут? (Ставит на тумбочки две мензурки и таблетки. А р к а д и й выпивает лекарства и продолжает чертить.) Ох, надышано, надышано, наплевано, насорено, беспременно в женскую отделению уйду! (Пауза.) А где же Тимофеич-то?
Аркадий. В рентгеновский кабинет пошел.
Тетя Дуся. Какой кабинет? Какой теперича рентген? Уж смена-то, поди, скончалась. Уж все дядяктив поглядели, а ему рентген подавай. Рази что Люська дежурит — так та ишшо, может, и сидить. Все сидить у телефону, да звонка от своего хахаля дожидаитца. А на кой ляд она ему сдалась, я спрашиваю: одни кожа да кости, обрегенилась вся, наскрозь! (Пауза.) Ну, ты лекарство сглотил — и в постелю полезай, здесь не читающая зала, електричеству приберечь маленько надоть. И шоб мне не сорить!
Тушит свет и уходит, хлопнув дверью. А р к а д и й встает, зажигает свет, чертит. Слышны голоса больных.
— У него же здесь родственница работает. Его по блату, почитай, раз пять к профессору водили.
— А что он, твой профессор? Лидия ему еще фору даст.
— Толковая баба.
— Вы, мужички, о бабах? А что, к бабе-то здесь отпускают? Паск-то ведь он симпатию во мне возбуждает.
— Так тебе против твоей симпатии каждый день в кашу вместе с солью антивозбуждин сыплют!
— Ха-ха-ха!
— Что-то у меня эта соль ни в одном глазу! Так что, отпускают?
— Тебя отпусти. Ты же еще не человек покамест — ты ведь покамест одна инфекция на двух ногах.
— Значит, не отпустят?
— А вон сестру попроси. Может, уважит.
— Или тетю Дусю. Ха-ха!
— Ха-ха!
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Та же палата. Все как было. А р к а д и й сидит, чертит. Издалека возникает бесшабашная цыганская песня. Ее поет без аккомпанемента тот же красивый мужской голос на цыганском языке. Потом возникают в коридоре шаги — шарканье многих ног в тапочках, слышны обрывки разговоров больных.
— Опять завел шарманку!
— Да кто поет-то?
— А цыган, Сашко Янко, из четвертой палаты.
— Кавернозный туберкулез. Полную резекцию правого легкого сделали, три ребра удалили, скособочило его совсем, а ему хоть бы хны — целыми днями поет.
— А ты думал! Ему уж золотых ребер не поставят. Жалко. А когда пришел, какой ровный был! Молодой ведь еще — двадцать лет!
— А как поет!
— А ему что, он родителей своих не знает, с одиннадцати лет по колониям да по тюрьмам сроки отсиживает, вот и сейчас прямо из тюрьмы.