Сдаёшься?
Шрифт:
Раньше, когда он смотрел на нее только издали, это казалось ему чудом. К тому дню он уже знает — это из-за зрачков. К тому дню он уже рассмотрел, что у нее удивительно быстро сужаются и расширяются зрачки. От этого глаза ее становились то огромными черными, то узкими светло-серыми. Светло-серыми и узкими они становились, когда она злилась.
— Что с тобой? — Он встал, чтобы пересесть к ней на скамейку.
— Не смей! — крикнула она.
Он сел на свою скамейку. На ближней к нему скамейке, шагов через пять, сидит женщина в белой шапке с помпоном. В одной руке женщина держит раскрытую нетолстую книгу, другой — чуть покачивает двухцветную бело-голубую коляску. Голубой верх коляски поднят, отчего не видно лица застрекотавшего там, под голубым одеялом, ребенка.
Женщина, видно, только
Она вообще часто делала то, о чем тут же начинала жалеть. Почему-то ей не удавалось раньше подумать, чтобы не делать. Или тогда уж — чтобы не жалеть. Правда, она начинала о чем-то жалеть только тогда, когда думала, что сделала кому-нибудь неприятно. В том-то и дело, что не всегда, когда оно так и было, а именно только тогда, когда она сама так считала. Смешно, как оказалось теперь, то есть много позже, но как раз это-то в ней его тогда успокаивало.
Глаза ее стали большими, черными, но не блестят.
Всегда, когда она вот так на него смотрела, она становилась ужасно похожей на его мать. Не на теперешнюю, конечно, и даже не на тогдашнюю, а на ту, прежнюю, которая оглушительно смеялась в трубку, разговаривая с приятельницами по телефону, а по ночам как-то странно пищала, потому что плакала и зажимала себе рот подушкой, потому что боялась его разбудить, потому что думала, что он спит; тогда, когда отец вдруг вернулся к своей довоенной семье, а лично его большого будущего, то есть этой его внезапной идеи с серебристыми облаками, не было еще и в помине… и которая, — нельзя даже сказать, чтобы с того времени стала сильнее любить его, а которая тогда вдруг взяла и опрокинула на него весь мир.
Она смотрела на него все тем же другим взглядом. Он перешагнул дорожку и сел с ней рядом. Она не отодвинулась, но смотрела на скамейку напротив, с которой он встал. Он положил руку на спинку скамейки, потом ей на плечи. Она не двигалась и оставалась спокойной. И от этого незнакомой. Потому что до той минуты он не знал, что она может быть спокойной, когда он ее обнимает.
— Что с тобой?
Она смотрела не мигая на пустую скамейку все тем же другим взглядом.
— Что с тобой? — он прижал ее к себе.
Она не отодвинулась, но сказала: «Больше не надо. На нас все смотрят. К тому же я не выдержу, я умру». Оттого, что сказала она это не только просто, подумал он, а даже как будто расчетливо, как могла бы сказать и говорила: «Если мы выпьем по большой кружке пива, то у нас не останется денег и на одну порцию мороженого, а если маленькую пополам, то и на две порции хватит», — слова у нее вышли ужасно убедительными, как только что прочитанное доказательство давно известного закона.
Он отодвинулся от нее и рассовал руки по карманам — больше ему не хотелось смотреть, как она отодвигается от него. И подумал — надо щадить ее. Она страшится — как бы это лучше назвать теперь, много позже, — конечно, лучше всего опять так же, как сказал бы дядя Сережа — irritabiliter — по-латыни. О многих вещах еще и теперь, то есть много позже того дня, лучше всего думать, и говорить, как врачи, по-латыни. Потому что и теперь, когда знаешь, что все, с чем бы ты ни столкнулся впервые, что бы тебя ни удивило до потери слуха и зрения, до потери способности двигаться и думать, до замирания дыхания сердца, то есть что бы ни поразило тебя, по-видимому, как раз до остолбенения, на чем бы ты ни замер в мыслях своих и чувствах — все было известно, все было названо людьми больше двух тысяч лет назад, — все сразу становится на несколько порядков проще. И — смешнее.
Он нечаянно взглянул на ее круглые колени под невидимыми чулками и отодвинулся от нее еще дальше. И подумал: «Все лучше начинать сразу. Это сохраняет волю». Его воля как раз то, что еще как им пригодится.
Это тогда он знал сам, без дяди-Сережиной латыни. К тому дню ему уже иногда вдруг становилось попросту наплевать — думал ли там о чем-нибудь кто-нибудь
— У всех у них есть свои комнаты. — Она смотрела поверх густых, черных еще кустов на крышу дома, стоящего через улицу.
Он подумал: «Неужели она начнет говорить об этом?»
— Или квартиры, — сказала она.
— Жилплощадь, одним словом. — Он громко рассмеялся. И подумал: «Ничего хорошего из таких разговоров не может выйти».
— И они нужны им много меньше, чем нам с тобой эти два года. Только никто и никогда не сможет этого измерить.
— Еще бы, — сказал он. — Я и представить себе не могу человека, которому нужна комната. Все они могут ночевать на тротуарах. Кроме нас с тобой, конечно. — Он опять засмеялся. «Фраза-то вышла не слишком доброй», — подумал он. Но вот уж никак не ожидал, что она вот так, за здорово живешь, начнет говорить о том, что и без слов было еще как понятным.
— А над всеми их комнатами, как над могилами, торчат эти черные тонкие железные кресты. Кресты над тем, что когда-то у них было.
Он обнял ее.
— Ты здорово образно мыслишь. — И стал смотреть на ее большие красные губы. Он подумал: «Уж лучше все-таки это, чем такие разговоры. Что это сегодня с ней?»
Она переложила его руку со своих плеч к нему на колени. Он думал, что она хочет пойти домой, и встал, но она осталась сидеть.
— Сколько комнат в этом доме, как ты думаешь? — Она все еще смотрела на антенны.
— Во всем доме? — Он снова сел рядом с ней.
— Хотя бы со стороны улицы.
— Кухонные окна таких старых домов обычно выходят во двор. В каждой комнате в среднем по два окна.
— Ага. А по всей улице?
— На таких улицах — домов по сорок с каждой стороны, среднее — тысячи четыре, а в скольких из четырех тысяч комнат сейчас целуются?
«По тому, как она это спросила, ясно, какого ответа она ждет, — подумал он. — А раз ясно, отвечать незачем».
Закрытые, черные, мутные после зимы окна выглядят в тот день из скверика до странности обыденно, просто, так же, как выглядели потом, много позже, то есть теперь, когда у него с матерью уже была эта огромная, довольно мрачная квартира и когда действительно стало казаться, что не так уж и важно иметь или не иметь свой собственный дом. Или нет. В тот день из скверика мутные окна с подоконниками, заваленными книгами, бумагами, свертками, пакетами, заставленными банками, бутылками, кастрюлями, цветочными горшками, выглядят обманчиво просто, как выглядела бы, наверное, галерея картин XVIII века, если бы в нее поставить несколько неновых детских колясок с орущими в них детьми и развесить на веревках цветное белье.
— В скольких же?
— Сейчас им незачем целоваться.
— А знаешь, что они делают по ночам?
Он подумал: в вопросе слышится торжество. Как видно, она все же выудила из него то, на что может сказать то, что хочет сказать с самого начала. Как видно, этого не избежать. Пусть выскажется до конца.
Она немного подождала ответа и сказала:
— Ночами все они сладко посапывают! Уж я-то знаю.
Он засмеялся. Она сказала это таким тоном, подумал он, каким, наверно, те американские ребята, Уотсон и Крик, орали в телефонную трубку в марте 1953 года: «Хелло! Мы раскрыли секрет жизни! Ген выглядит как двойная спираль!»