Сдаёшься?
Шрифт:
Однажды Яков Рослов уехал в ближний городок купить себе кое-что из рыболовных снастей, и Анечка, оставшись одна, пошла на прежний ведомственный пляжик. Шел мелкий дождь. Пляж был пустынным и очень красивым: серая, пыльная прежде галька расцвела. Ярко цвели под дождем и пестрые полотняные тенты. Где-то вдалеке играл духовой оркестр. Две старушки в одинаковых темных плащах с головами, обернутыми целлофаном, как дорогой подарок — о полиэтилене тогда еще не слыхали — сидели на скамейке под тентом и сквозь струйки дождя, стекающие с полотняной крыши, смотрели в серое, рябенькое от дождя море. Под другим тентом сидела мама Шенечки, тоже в плаще и в крошечной красной вязаной шляпке на темени — «менингитке». Рядом с ней на газете были разложены бутерброды и помидоры. Увидев Анечку, мама Шенечки чуть-чуть кивнула ей: может быть, она все же о чем-нибудь сама догадалась, а может быть, Анечке это показалось, ведь Шенечка так и не познакомил их и прежде они никогда не здоровались… На всякий случай Анечка тоже слегка наклонила голову. Сам Шенечка стоял
Когда, поплавав далеко за буями, Анечка переодевалась в пляжной будке, ее тихо окликнул голос Шенечки. Она нагнулась и посмотрела в щель между досками: Шенечка с пустым стаканом в руке стоял возле будки, — конечно, с той стороны, откуда его не могла увидеть мама, лицом к морю.
«Можешь больше не беспокоиться обо мне, — сказал ей тогда Шенечка, глядя далеко в море. — Теперь я не застрелюсь. Наоборот. Я стану знаменитым. На весь мир. Теперь я понял, что нужно женщине. Женщине нужна слава. Разве бы ты променяла меня на Рослова, если бы он еще не был внутриконсерваторским и республиканским лауреатом?» Анечке очень понравились эти слова — да еще бы! Какой же девушке не хочется, чтобы мужчина стал знаменитым на весь мир только ради нее? Это, пожалуй, даже лучше, чем обещание застрелиться, ведь знаменитые мужчины прославляют в веках и своих возлюбленных!
Но все же, глядя в щель будки на опять румяное, в светлых кудряшках лицо Шенечки со светлым пушком над верхней губой, Анечка не знала, стал бы он после приезда Якова Рослова снова, даже если бы тоже был лауреатом, плавать в ее снах баттерфляем, и потому она ничего не сказала, а только перекинула мокрый купальник через верх будки, достала из кармана плаща маленькое зеркальце и ласково улыбнулась себе, прежде чем выйти на пляж. Когда она вышла из будки, Шенечка с пустым стаканом в руке, не оборачиваясь, быстро уходил к морю.
Зимой в консерватории Анечка и Шенечка почти не встречались: Анечка вышла замуж за Якова Рослова и в перерывах между занятиями носилась по лестницам и коридорам, разыскивала его в аудиториях и кабинетах и совала ему бутерброды в вощеной бумаге, а Шенечка сдал экстерном в зимнюю сессию экзамены за второй курс и перевелся на третий. Встречаясь иногда в коридорах, они только тихо здоровались. На зачете по актерскому мастерству первого курса вокального факультета, куда Анечка заглянула весной из любопытства, новый Ромео говорил другой Джульетте слова из конца третьего акта сцены пятой: «Привет, о смерть! Джульетта хочет так. Ну что ж. Поговорим с тобой, мой ангел. День не настал — есть время впереди», — и в том месте, когда надо было поцеловаться, оба так быстро отвернулись от зрителей, что Анечка, как ни старалась, так все же и не успела заметить по правде ли они поцеловались; и, глядя на них, все — и зрители и члены кафедры — улыбались и шептались между собой: смотрите, они ведь словно созданы друг для друга! И правда, эти двое тоже были до удивления похожи друг на друга: оба невысокие, тонкие, темноволосые, бледные, с серыми глазами. И, встречая их после этого зачета в коридорах и на лестницах консерватории, Анечка первая с ними здоровалась и сокровенно улыбалась, будто одна знала какую-то их тайну…
Потом она слышала, что Шенечка стал выступать в концертах от городской филармонии, видела его фамилию среди других в афишах; ей говорили, что он очень много занимается, что он не хочет оставаться в оперном городском театре, а хочет получить распределение в столичную филармонию, и что, по всей видимости, это у него получится.
Вскоре Анечка взяла академический отпуск в связи с беременностью и совсем потеряла Шенечку из вида. Консерваторию ей окончить не удалось — родился ребенок. Рослов много пил; после поздних возвращений в лоскуты пьяным из каких-то компаний, тяжелых скандальных отвратительных похмелий, судорожных непомерных приступов любви с ползаньем на коленях и целованием туфель, страшных клятв не брать больше в рот ни капли спиртного — обычно за час до очередной выпивки, пропивания всех денег (Яков Рослов сразу после окончания консерватории стал давать сольные концерты от городской филармонии и зарабатывал очень хорошо), он наконец оставил ее, и растить болезненную девочку одной было трудно.
Ей удалось устроиться преподавателем хора в музыкальную школу, и жизнь Анны Рословой (она почему-то и после развода оставила фамилию мужа) потекла более размеренно — ее лодка пристала в тихую бухту с ее никому не заметными бурями: вечным «опять до зарплаты не дотянули, надо у кого-то стрелять»; всегдашней нехваткой в доме нужных вещей и неутолимым желанием их наконец справить: постоянной жаждой «крупно» поговорить наконец с начальством и попросить прибавки к зарплате и такого же постоянного откладывания этого крупного разговора на потом; язвящими домашними ссорами по пустякам; внезапными детскими болезнями, медленным неизбежным угасанием стариков; торчанием по целым дням в очередях поликлиник и беготней по больницам; доставанием продуктов; бесконечными отупляющими хлопотами по дому; периодическими
Поступив в музыкальную школу, Анечка начала работать с увлечением: прежде всего, она решила сделать свои хоровые занятия полноправным предметом среди других — многие ученики не являлись к ней на занятия в течение всего года, а вместо них в последние дни четверти приходили их мамы с большими коробками конфет. От конфет она сразу же и наотрез отказалась и в первый же учебный год своей работы выставила по своему предмету пятнадцати ученикам годовую оценку «два». Родители переполошились — формально все эти дети должны были остаться на второй год, — бегали к ней, умоляли, потом жаловались директору, дошли до Управления культуры. Рослову вызвала директор школы и, поговорив с ней о том, что расписание в семилетней музыкальной школе должно быть гибким, это ведь еще не консерватория и не училище, даже и не десятилетка, девяносто девять процентов детей не собираются посвящать себя музыке — у них есть основные занятия в общеобразовательной школе, надо считаться с этим, — поговорив так, намекнула, что строптивость в этом вопросе может плохо обернуться для самой преподавательницы, так резко, что, выслушав директрису, Анна Рослова сникла: потерять эту работу было страшно (устроиться в музыкальную школу было трудно, она и сама обошла несколько, прежде чем ее согласились взять в эту), петь самой в каком-нибудь хоре ей не хотелось; устроиться же так, чтобы петь сольно, ей было и совсем невозможно — у нее не было никаких связей и не было законченного консерваторского образования. Она отступилась, на пропуски детьми занятий хора стала смотреть сквозь пальцы, как другие преподаватели, не посещающим занятия выставляла годовую оценку «три», но от больших красивых коробок шоколадных конфет, которые приносили ей к концу года родители ее учеников, по-прежнему наотрез отказывалась.
Через несколько лет, после того как Анна Рослова ушла из консерватории, Левицкого можно было уже увидеть по телевидению и услышать по радио; уже многие в городе знали его фамилию — теперь и в разговорах людей, совершенно далеких от музыки, можно было услышать: Левицкий. Многие говорили в троллейбусе, иногда — в магазине, иногда — во дворе, в поликлинике, в химчистке, иногда — в гостях. И Анне Рословой это было очень приятно — она тогда вспоминала те слова Шенечки у желтой деревянной будки на пляже, обращенные только к ней.
Когда где-нибудь в гостях заходил разговор о Левицком, она поначалу терпела, но потом все же вмешивалась. «Кстати, я ведь его прекрасно знаю, мы учились вместе в консерватории на одном курсе», — и все смотрели на нее с уважением, как если бы в славе быстро входящего в моду певца была и ее доля заслуги, и когда все говорившие умолкали, поворачивались к ней и так на нее смотрели, ей ужасно хотелось прибавить здесь же про Шенечку, про Ромео и Джульетту, про поцелуи на мраморной лестнице, про то лето и, главное, про обещание, данное ей в щель желтой пляжной будки, прославиться на весь мир только ради нее, — но она удерживалась, ничего этого не говорила, а только сокровенно улыбалась, и легкое светлое предчувствие шевелилось в ней.
Примерно лет через восемь, после того как мы застали Анечку и Шенечку на крымском пляже, в квартире Анны Рословой раздался телефонный звонок. Маленькая дочь Анны взяла трубку.
— Мама, это тебя, мама, какой-то дядя! — Дяди маме звонили действительно редко.
— Шенечка! — вскрикнула она, едва услышала голос в трубке, но тут же спохватилась и поправилась: — Алексей!
После первых обычных горячих приветствий учившихся в ранней юности вместе, довольно еще молодых людей, не видевшихся восемь лет, после взаимных сбивчивых вопросов: как ты? что ты? где ты? кого встречала из наших? неужели? как он живет? а она? — Левицкий внезапно надолго умолк. Анна подумала, что испортился телефон, и с досадой собралась уже положить трубку, но в это время Левицкий кашлянул, и она, смеясь, рассказала ему, как только что чуть-чуть не бросила трубку, думая, что сломался телефон, но Левицкий по-прежнему молчал, и она тоже растерянно замолчала, а потом, спохватившись, торопясь и сбиваясь, почему-то стала рассказывать, как на прошлой неделе в субботу поехали с дочкой за город и как та потеряла почти новую чистошерстяную кофту, как вернулись в лес на следующее утро, просто так, для очистки совести, ни на что не надеясь, и… «представь себе, Алексей, — нашли ведь кофту: она висела в самой чаще очень высоко на елке, прямо как новогодний подарок Деда Мороза!». Но Левицкий продолжал молчать, как бы дожидаясь чего-то, и Анна опять смущенно замолчала. Некоторое время они молчали. Потом Левицкий вежливо простился с нею и положил трубку.