Штрафбат
Шрифт:
— Нет. Не знаю я никакой девчонки…
— Ты с Цукерманом улицу прошлым утром прочесывал?
— Ну?
— Ну, значит, ты и изнасиловал. Больше некому.
— Не-е-ет, гражданин майор, я под таким делом не подписываюсь, — категорически замотал головой Булыга.
— У меня подпишешься, — заверил его Харченко. — У меня, Булыга, один чудак подписался даже, что он есть двоюродный брат Гитлера, во как! — И начальник особого отдела захохотал.
— Не знаю я никакой девчонки, гражданин майор, не знаю! — остервенело
— А Цукермана знаешь?
— Какого Цукермана? Ах, этого… Савелия, что ли?
— Ага, Савелия, — покивал Харченко. — Цукермана Савелия, его самого.
— Ну, знаю, ну и что с этого?
— А то с этого, что ты изнасиловал девушку.
— А может, он? Докажите! Может, это он девчонку изнасиловал?
— Брось, Булыга, не смеши меня, а то у меня живот заболит. Посмотри на себя и на того еврейчика — любому следователю и вопросов задавать не надо будет. Короче, Булыга, садись за стол… вот на мое место садись и пиши чистосердечное признание.
— Да вы че? — У Булыги даже пот выступил на лбу. — Какое признание? Под монастырь меня подвести хотите? За что, гражданин майор? Че я вам сделал?
— Если ты тут передо мной ваньку валять собрался, то я тебе и верно сделаю. Так сделаю, что расстреляют тебя и без трибунала. Завтра утром перед строем батальона. — Харченко так и хлестал Булыгу взглядом черных свирепых глаз. — Ты понял, сволочь, бандит, насильник?! Утром! Перед строем! Пиши давай, не доводи до худого!
Ни жив ни мертв, Булыга пересел на место, которое освободил Харченко, взял карандаш, умоляюще посмотрел на майор:
— Чего писать-то?
Харченко скривился презрительно, выдернул из пальцев Булыги карандаш и стал быстро писать сам.
Огонек керосиновой лампы тихо колебался, большие тени горбатились на стенах комнаты.
Харченко закончил, сунул бумагу Булыге под нос, приказал:
— Вот, перепиши и распишись. И дату поставь.
Пока Булыга переписывал признание, особист курил, размеренно ходил по комнате и о чем-то думал. Потом вскинул голову, посмотрел на Булыгу:
— Переписал?
— Ага… вот распишусь только…
Майор забрал лист, перечитал, затем сложил вдвое и спрятал в карман кителя:
— Эта бумажка будет теперь лежать у меня. Воюй спокойно. До тех пор, пока ты будешь делать то, что я тебе скажу.
— А че делать-то надо?
— Это я тебе сейчас растолкую. Иди на место…
Булыга пересел на табурет, а Харченко водрузился за стол, глядел на Булыгу ястребиными охотничьими глазами:
— Говорят, долг платежом красен. Правильно говорят?
— Само собой… — отвел глаза в сторону Булыга.
— Так вот, будешь пару раз в месяц являться ко мне в штаб дивизии и составлять подробный отчет. Кто что говорит, кто кого ругает, кто что делает. И главное внимание обратишь
— Я не кривлю… я согласный.
— И расчудесно, Олег! — повеселел майор Харченко. — И по такому случаю…
Он выдвинул ящик стола, достал оттуда бутылку самогона, закупоренную кукурузным огрызком, две кружки, луковицу, краюху хлеба. Ловко нарезал хлеб, ножом развалил пополам луковицу, разлил самогон по кружкам, скомандовал:
— Бери, не тушуйся. Будем друзьями и соратниками.
Чокнувшись, выпили, захрустели луком.
— Хорош самогончик… — Харченко утер слезу. — Люблю, когда до печенок достает…
— И долго мне в стукачах ходить? — думая о своем, спросил Булыга.
— Не горюй, морская пехота! — усмехнулся Харченко, — Ты мне на комбата материал дай. И через пару-тройку месяцев я тебе погоны верну, и поедешь с чистой биографией в родную часть. Главное, материал дай!
— Чего это ты, майор, решил комбата закопать? — захмелев, нахально спросил Булыга.
— А вражина он, — со сдержанной злобой ответил Харченко. — Не наш человек — нутром чувствую! А для чего я партией и советской властью на эту должность определен? Чтобы таких вот тайных врагов на чистую воду выводить! И я его выведу! — Харченко ударил кулаком по столу. — И ты мне в этом святом деле поможешь! Поможешь?
— Помогу… — опустив голову, глухо ответил Булыга.
— Ну, тогда давай еще по одной. — И начальник особого отдела принялся разливать самогон по кружкам.
В полуразрушенном доме ночевали человек двадцать штрафников из роты Глымова. Кто-то спал, расположившись вдоль стен, на охапках соломы, на тюфяках, найденных в брошенных домах. Другие еще курили, разговаривали. Где-то за домом губная гармошка играла простую заунывную мелодию. Рассвет серел за окном.
В большой комнате на снарядном ящике чадила заправленная керосином сплющенная гильза. Вокоут ящика сидели солдаты, слушали, затаив дыхание и раскрыв рты, а худой мужчина в распоясанной гимнастерке увлеченно рассказывал:
— Он, значит, этого старика перетащил в свою камеру, а сам оделся в его рубище и притворился мертвым. Ну, стражник заходит, видит, старик помер. Его запихивают в мешок, завязывают и со стены сбрасывают в море. Он, значит, ножом мешок взрезал, всплыл и пошел к берегу. Ну, в тюрьме, понятное дело, хватились, что граф обхитрил их и сбежал. Но уже поздно — ищи его свищи! А граф добирается до прибрежной деревухи, сооружает там небольшую лодку и плывет по карте на другой остров.