Смятая постель
Шрифт:
– А ты, – почти закричал он, – как ты будешь жить через десять лет?
– И через десять лет, и через двадцать я буду по-прежнему играть, – ответила она, – буду старая, красивая и накрашенная. И буду жить с кем-нибудь, кто будет любить меня или хотя бы делать вид, что любит.
– Кто будет любить тебя, как я?
Она не решилась произнести: «Нет, не так», но только потому, что на этот раз была совершенно уверена в своем «нет». Сквозь увеличительное стекло алкоголя, прозрачное и сверкающее, она видела его таким, каким он и был: потерявшим голову от любви камикадзе, пылким любовником, сжигающим самого себя. Она видела устремленный на нее обволакивающий, полный желания взгляд, не изменившийся и после восьми месяцев любви, он изумлял ее, и она удивлялась своему изумлению… Ведь она знавала и других, таких же одержимых, таких же фанатичных; однако на этот раз она имела дело не с фанатизмом обладателя, не с фанатизмом собственника, Эдуар фанатично желал, чтобы им владели; что бы она ни делала, сколько бы ни говорила слов, ему всегда будет мало. Он всегда будет требовать еще и еще поцелуев, взглядов, все равно чего, пусть даже ударов. Но мазохистом он не был, сердце его замирало от блаженства, и он вздыхал, как несказанно счастливый ребенок, когда она, по недосмотру, была нежна с ним. Ей понравилось определение «по недосмотру» – оно было удачным и означало, что она решительно отказывала себе в малейшем отдыхе, лишая
И вдруг Беатрис вспомнила себя в двенадцать лет, в черном школьном переднике, дождливым днем в Руане. Она стояла у окна, а ее мать кричала, и слова ее были ужасны: «Кто же ты такая, в конце концов? Я понятия не имею кто! Кто ты такая?» Да, эти слова были ужасны, потому что Беатрис не знала ответа на этот вопрос, она никогда не думала об этом раньше, и ей казалось правильным, что ее мать заранее знает ответ и скажет его в нужное время. А оказывается, этого не знает и ее мать, раз она требует ответа от нее. Какое потрясение! Какой ужас! Кто же тогда знает? Кто может это знать? Беатрис увидела, как отражается в стекле черное платье, как дождь, высвеченный солнцем, дробно стучит по другую сторону окна, видит покрасневшее и сердитое лицо матери, которое вдруг стало серым, видит, как мать исчезла, не сказав больше ни слова, даже не извинившись, что выболтала ужасную тайну. Сейчас глаза у Беатрис защипало не на шутку. На этот раз она знала, откуда взялись ее слезы, и она сдержала их, вытерев щеки ладонями, как школьница. Беатрис попыталась обратить все в шутку, посмеяться над собой: в конце концов, какая разница, кто она – то или другое, и какой смысл в ее существовании – такой или сякой? Она всегда была занята только своими желаниями, амбициями и удовольствиями. Не испытывала к себе ни любви, ни ненависти. Узнавала, что она сильная, получая жестокие удары; что изворотлива, увернувшись от удара; что умеет быть безразличной, когда раны кровоточили. Сама себе она была неинтересна. И если порой она себе нравилась, то только потому, что умела смеяться над собой, и смех ее был столь же веселым, сколь и пресыщенным. Она знала, конечно, что великодушие, доброта, доверие, верность – суть не пустые слова для всех, но она знала, что для нее у всего этого есть и будет двойной смысл – как для человека и как для актрисы. Беатрис не лгала себе, у нее был трезвый взгляд на вещи, и она гордилась этим как сильным качеством, которое, быть может, было ее единственной слабостью: она считала, что способна отказаться от любых иллюзий, на самом же деле любая иллюзия разбивалась о нее.
Иная трезвость хуже неизлечимой слепоты. В тот миг, когда ты соглашаешься принимать собственное отражение за окончательную данность, становится неважно, деформируют ли его зеркало или твои глаза; важно, чтобы отражение это было прекрасным и хотя бы ты сам видел в нем красоту; но, если оно уродливо и ты смирился с уродством, ты тут же начинаешь искать в нем самое худшее и стараешься всячески подчеркнуть все жестокое и отталкивающее. Так на ярмарках и без того некрасивый зевака начинает кривляться перед кривым зеркалом, наслаждаясь карикатурой на самого себя, вместо того чтобы убежать, закрыв глаза. И вот уже вокруг него собираются другие зеваки и хохочут в открытую над возросшим донельзя уродством, тогда как обычно оно вызывало лишь слабую усмешку. Наконец-то и ничтожество обратило на себя внимание! А чего добивается ничтожество из ничтожеств, глупец из глупцов? Конечно, внимания! Каждому хочется, чтобы на него обернулись, когда он идет по улице; чтобы кто-то беспокоился, когда ему не спится, чтобы кто-то его понял, если он рассмеялся или заплакал. А если он счастлив, чтобы кто-то ему завидовал. Может, именно поэтому каждый разрыв, каждый развод так мучителен. Дело не в том, что человек лишается любимого, своего дополнения или своей противоположности, хозяина или слуги, а в том, что он лишается «другого», свидетеля, этих непрерывно включенных микрофона и камеры. Того или ту, кто с любовью или ненавистью – неважно – смотрел, как вы утром встаете, одеваетесь, курите, выходите из дома, того или ту, кто слышал, как вы насвистываете, зеваете или молчите (даже если он на вас не смотрел и не слушал). И вдруг – никого! И для кого тогда – даже если этого другого вы уже не выносили, – для кого гасить сигарету в пепельнице, а не посередине ковра? Для кого – даже если он не будил в вас никаких желаний – тушить свет и раздеваться? Для кого – даже если вам совсем не хотелось увидеть его вновь поутру – закрывать глаза и пытаться уснуть. И, в конце концов, – даже если вы взрослый человек – для кого вам засыпать, если бога нет, и для кого просыпаться? Кто может подтвердить завтра, что вы почистили зубы как следует? И перед кем?
Беатрис не задавалась вопросами такого рода, зато они вечно цвели и множились то нежные, будто сирень, то свирепые, как орхидеи, в потайных садах Эдуара. Они породили его две пьесы (уже поставленные), его роман (неоконченный) и его стихи (брошенные, потерянные). Его творчество было сродни бессвязному рассказу садовника, заваленного цветами и словами, сумасшедшего садовника, который поливает подпорки вместо саженцев, уже выдернутых и выкопанных. Но часто и садовника, который видит посреди всего этого разгрома ослепительную розу, она стоит, чуть покачиваясь, осыпанная песком, хрупкая и пышная, никому не ведомая роза, созданная из слов и чудесным образом соединенных лепестков, садовник видит ее и находит «удачное выражение». И за этими двумя дежурными невыразительными словами – «удачное выражение» – для Эдуара крылось немыслимое счастье самовыражения и возможность, шальная возможность быть понятым.
Глава 17
Осень быстро наступала, дни становились короче, и одновременно сокращался срок, предусмотренный для съемок. Дождь в Турене шел не переставая, и группа увязала на пожелтевших и грязных лужайках. Беатрис по причине нелепостей монтажа должна была играть начальные сцены фильма и злилась невероятно. Шел дождь, над лугами после дождя поднимался пар, тополя, казалось, поджидали зиму или думали о чем-то своем. У себя в номере, в отеле, Эдуар смотрел в окно на зыбкий пейзаж, но не видел его. Он подсознательно пытался привести в порядок историю своих отношений с Беатрис, будто записывая ее в огромную тетрадь. Странную тетрадь,
На следующий день Беатрис столкнулась с Бэзилом в коридоре гостиницы и поняла, что между ними все возможно и все желанно. Он жил через две двери от нее, улыбнулся ей, и ей захотелось пойти за ним, что она и готова была сделать. Ее манили его широкие плечи, длинные ноги, его взгляд и неприкрытое желание. Смутная, хорошо знакомая потребность подчиниться желанию мужчины была для Беатрис почти приказом, чуть ли не обязанностью. Да, это было похоже на долг, древний и неясно ощущаемый, но к исполнению которого стремилось все ее существо – ее кровь, ее руки, бедра, – все готово было отдаться этому долгу. Целый час она принадлежала этому мужчине, а он ей, они понравились друг другу, и не было никакой причины разрывать их естественное и молчаливое согласие во имя какого-то незнакомца. Потому что в этот миг в темном, тихом и пустом коридоре Эдуар стал незнакомцем, абстрактным понятием, почти воспоминанием; в этот миг у нее был только один друг, один близкий человек, один партнер: Бэзил, и только его одного она знала. Неотвратимость этих чисто чувственных случайных встреч всегда ошеломляла Беатрис. Ошеломляла и радовала. Потому что и мужчина и женщина были тут по-настоящему равны, подчиняясь одной и той же приятной необходимости: соединиться. Беатрис чувствовала, как требовательно прижался к ней Бэзил, и у нее, как у меломана, услышавшего первые аккорды любимого анданте, поневоле затрепетали веки в благодарность за его любовный жар. Как ни странно, но именно в том, что она легла в постель Бэзила, Беатрис видела свою чистоту и честность и, отдавая ему свое уступчивое, сладострастное тело, чувствовала себя наиболее достойной уважения.
А Бэзил, распаленный целой неделей ожидания, был как нельзя более почтительным в своей непочтительности. К собственному удивлению, он действительно очень хотел новой встречи и теперь с нежностью мстил Беатрис за отсрочку. Эдуар уехал в Париж на целый день, так что после любви у них было время поговорить. Умиротворение, усталость и нежная меланхолия располагали к откровенности, тем более что они догадывались – вряд ли им удастся еще раз увидеться наедине. А откровенность малознакомых людей в подобных обстоятельствах ведет чаще всего к нескромности. Не имея оснований предаться мечтам, они обращаются к фактам, так что невольно вышло так, что Бэзил, будучи вообще-то человеком осмотрительным, рассказал Беатрис о причине своего приезда, о заговоре с Никола, короче, об обмане Эдуара. И сразу же раскаялся: разумеется, Беатрис выслушала его спокойно и даже с улыбкой, но Бэзил знал: одно дело эмоции женщины усталой от любви, и совсем другое дело эмоции женщины отдохнувшей и вставшей с постели. Он умолял Беатрис забыть о его признании, но она рассмеялась ему в лицо.
– Ты что же думаешь? – сказала она. – Я буду молчать и участвовать в этой комедии? Эдуар как-никак мой любовник. Между нами не может быть никакого обмана, – добавила она совершенно искренне.
Напевая, она вышла из номера, а Бэзил отправился искать Никола, но не нашел его. Зато Эдуар, у которого было время, пока он ехал в машине, как следует войти в роль, появился в гостинице с нарочито усталым видом, озабоченный и деятельный, как положено настоящему журналисту.
– Да, да, – разглагольствовал он позже у камелька, – им очень понравилось начало моей статьи. Я целый час провел с их корреспондентом Вильямсом. Фотографии вполне годятся, и «Шоу-Шоу» предполагает заказать мне еще одну статью по выходе фильма…
Они сидели в маленькой гостиной, и Тони д'Альбре – поутру она отметила одновременное отсутствие Бэзила и Беатрис и весь день посвятила прогулке, полезной как здоровью, так и ее похвальной скромности, которую она так любила демонстрировать, – так вот, Тони д'Альбре ликовала.
– Как жаль, что вы не хотите показать нам вашу статью, дорогой Эдуар. Покажите, ну что вам стоит.
– Предпочитаю сделать вам сюрприз, – отвечал Эдуар.
– Я не люблю сюрпризов, – сказала Беатрис ровным голосом, в котором слышалась угроза, – и нахожу более… приличным… да, приличным, если ты покажешь нам эту статью перед выходом в свет.
Этот неожиданный, почти нелепый упрек в неприличии был предвестником бури: в хорошем настроении Беатрис была сама естественность, о неведомой ей от природы нравственности она начинала говорить только тогда, когда это хорошее настроение улетучивалось. Тони удивленно подняла брови. В отличие от большинства женщин измена любовнику оживляла в душе Беатрис нежность к обманутому и, может быть, даже уважение к нему. И совсем не из снисхождения или сострадания и меньше всего от стыда – понятие еще более далекое от Беатрис, чем приличие, – а лишь из одной благодарности. Именно благодарность, о чем не знала даже Тони, сжимала сердце Беатрис, когда она видела, что ее мужчина возвращается, спокойно насвистывая и не зная, что на целый день она позабыла о нем в объятиях другого; благодарность за его слепоту, доверие и занятость, которые позволили ей не торопясь и без всяких драм предаться шальному наслаждению. Поэтому Тони не могла понять раздражительности Беатрис в этот вечер.