Спруты
Шрифт:
И те из нас, кто еще остался, уйдут, как поутру уходит туман из лощин, мы станем страшной сказкой, которую рассказывают детям на ночь, мы втянемся в лесные дебри как… как щупальца!
«Ваш новый роман, что вы мне прислали, решительно мне не понравился…»
Так, проглядел, скучища, опять прогресс, опять новый человек, но было там место, я и читать не стал, — открыл и закрыл сразу, и все равно увидел его,
Остальное не страшно, — остальное милый амьенский отшельник наверняка списывал с каких-нибудь зоологий, дотошно списывал, латынью, по классификации линеевской. Спинороги, зоофиты, ламприды, спаровые, вся эта шевелящаяся, дышащая, пульсирующая масса, слипшаяся в один бесформенный слизистый ком…
Земля, говоришь, нуждается не в новых материках, а в новых людях? Когда-то и я так думал. Новый человек со скальпелем, с этим их европейским рацио в мозгах…
А новому человеку в смертный час всё красные собаки мерещатся.
«Вы, друг мой, полагаете будущее как бы продолжением настоящего, словно из прошлого в будущее идет прямая дорога, свернув с которой, мы обрекаем себя на гибель. Что до меня, то какой вклад примет будущее, я не знаю, — да и не интересуюсь слишком. Вот если благодаря какой волшебной машине, удалось бы вернуться в прошлое, и переменить свою судьбу! Избежать тех ошибок, которые привели к таким печальным последствиям… Увы, уверяю вас, ни судьбы своей переменить нельзя, ни самого себя никто не знает, да и будущее тоже предвидеть невозможно. Разве знал я, что моя утлая ладья будет выброшена на чужой берег, чтобы догнивать там в мире и тишине? Нет, земное все прах и тлен, — и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны!».
Если бы мог я в России! Но слишком долгие там зимние ночи, слишком большая луна серебрит искрящийся снег, простирающийся до горизонта, до темного ледяного моря, где льдины со скрежетом трутся друг о друга.
А все же до чего хороша эта синь, расписанная морозом, продышишь стекло, там, в кружочке, как в стеклянном волшебном шаре открывается удивительная картинка, и небо там, и крыши изб, и дым из труб вверх идет, и висит на утреннем небе бледная луна…
«Впрочем, наш брат писатель всегда излагает некую идею, придавая ей лишь видимость жизни, нечто вроде
Опять, наверное, очередное необыкновенное путешествие задумал. Да что он может знать про Россию! Спишет с географического справочника какого-нибудь!
Русалка на серебряной иве заливалась серебряным смехом, сама серебрилась рыбкой, не отбрасывала тени, манила, манила детской своей ладошкой…
Может, это и хорошо, подумал он. Может, так и надо было.
Когда увидел Ее, нет, не так, услышал — ангельский голос, пение ангельское, плеск крыл, а уж потом только — свет, от Нее изливающийся, вот оно, подумалось, вот спасение, моя Консуэло, мое утешение, и оставлю я дом свой, и прилеплюсь к жене своей, и начнется новая жизнь, в которой не будет места старому.
И стало так. Но — иначе.
Увела за собой, досуха высосала, оставив лишь пустую оболочку, увела от пустых полей, от луны, от гула в крови и застилающего глаза багрянца, от уханья водяного в топляке, от прозрачного смеха русалок, увела далеко-далеко, обложила паучатами своими, липкой паутиной оплела, натравила морских чудищ, извечных врагов горячей красной крови и теплой плоти…
Значит — так и надо. Значит — по заслугам.
Когда в световом пятне, отбрасываемом костром, увидел того мальчика, и смертный знак у него на лбу, и бродил вокруг, дожидаясь полной луны, чтобы лететь, пластаясь четырехлапой черной тенью, неслышным облаком, по оврагу, на зов детской крови… а потом, уже в новолуние, с равнодушным лицом узнавать о его гибели, и уже здесь, скрипя пером, выталкивать из себя, освобождаясь, выдумывать ему другую, прозаическую смерть…
Все мы обречены, подумал он. И я, и граф Толстой, и бедный амьенский ремесленник.
Может, хотя бы этому юноше повезет, Мопассану, ведь талантлив же, черт!
— Тургель, — раздался из-за двери сладкий полнозвучный зов, — Тургель, милый… Луиза на мигрень жалуется. Ты бы сходил к доктору, друг мой…
— Иду, Полинька, — торопливо отозвался Иван Сергеевич. — Уже иду, душа моя.