Стамбул Стамбул
Шрифт:
– Сколько я так лежал без сознания? – пробормотал Камо, приоткрыв глаза.
– Полчаса, – ответил Доктор.
– В горле пересохло.
– Вставай потихоньку.
Камо приподнялся, сел, прислонившись спиной к стене, и стал пить из бидона с водой, который поднес к его губам Доктор.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил тот.
– Одновременно и усталым, и отдохнувшим, чтоб мне пусто было. Надо было вам сказать о моей болезни. Впервые это со мной случилось вскоре после смерти матери, весной. Продолжалось недолго, через несколько недель я выздоровел. Прошлое, говорят, возвращается. С тех пор как от меня ушла Махизер, падучая вернулась.
– Здесь мы с Демиртаем за тобой присмотрим. Слушай, Камо, я должен сказать тебе кое-что важное. Интересные беседы – это, конечно, дело хорошее, но в тюрьме есть свои правила. Мы не можем заранее знать, кто из нас, не выдержав пыток, выдаст следователям все свои тайны или выложит все, что здесь услышал.
– Правду о себе, значит, совсем не будем друг другу говорить? – спросил Камо. Ничего общего с тем жестким, грубым человеком, каким он выглядел недавно. Сейчас перед нами был покладистый больной.
– О тайнах своих нам не рассказывай, вот и все, – уточнил Доктор. – Мы не знаем, почему ты здесь оказался, и знать не хотим.
– Разве вам не интересно, что я за человек?
– Послушай, Камо, если бы мы были на воле, я бы не захотел ни беседовать с тобой, ни вообще встречаться. Но здесь мы во власти боли, в объятиях смерти. Мы не можем позволить себе судить друг друга. Нам нужно друг друга жалеть и поддерживать. Мы здесь в самом беззащитном положении, в котором только может оказаться человек, не забывай.
– Но вы меня совсем не знаете, – упрямился Камо. – Я вам еще ничего не рассказал.
Мы с Доктором переглянулись, но ничего не сказали.
Через некоторое время парикмахер Камо снова заговорил, с видимым тщанием подбирая слова, словно взвешивая их:
– Моя память, которая сейчас меня подводит, похожа на жадного ростовщика. Копит слова и прячет их. Вот ты, студент, знаешь, что фраза из истории, которую ты недавно рассказал, принадлежит Конфуцию? У меня в парикмахерской над зеркалом, рядом с турецким флагом, висел постер с полуголой девушкой, и внизу там была эта фраза. Девушка на плакате куда-то бежала, подобрав цветастую юбку и обнажив свои длинные ноги, и при этом смотрела сконфуженно на меня и ожидающих клиентов. Так вот между ее ногами и было написано, что женщина с подобранной юбкой бегает быстрее, чем мужчина со спущенными штанами. Порой кто-нибудь из посетителей, ждущих своей очереди, заглядевшись на красавицу, начинал думать, что утверждение это неверно, что, если бы эта девушка повстречалась ему в реальной жизни, они были бы безмерно счастливы вместе, позабыли бы обо всем на свете. Как-то один мой клиент, писатель, глядя на плакат, прошептал вслух: «Ах, Соня!» Мы все это услышали и решили, что он знает имя девушки. Когда подошла его очередь бриться, писатель пустился со мной в длинный разговор и под конец стал рассуждать обо мне самом. Он заявил, что душой я похож на русского. И, прочитав удивление на моем лице, он напомнил мне слова, которые слышал от меня всякий раз, когда приходил в парикмахерскую, так что они крепко засели в его памяти.
По его мнению, доведись мне родиться в России, я был бы кем-нибудь из Карамазовых, или вел бы жизнь Подпольного человека, или впал бы в самое жалкое состояние, как Мармеладов, отец Сони. Все, что писатель рассказывал об этих персонажах Достоевского, можно было бы сказать и обо мне. В этих людях Достоевский отобразил одно и то же состояние души. В «Преступлении и наказании» им наделен Мармеладов, оно господствует в первой части «Записок из подполья» и во всем романе о братьях Карамазовых. Различия между персонажами этих произведений невелики, но все же достаточно значительны, чтобы увлечь их на совершенно разные жизненные пути. Мармеладов, отец Сони, – опустившийся человек, который сознает, насколько он жалок, и открыто хулит самого себя, себе же в наказание. Это страдалец, покорившийся судьбе. Соня очень любит своего несчастного отца. Ах, эта прекрасная Соня, живущая в нищете и торгующая своим телом! Кто бы не пошел на самые страшные преступления ради нее – только бы знать, что в конце концов заслужишь право быть ею любимым! Что касается Подпольного человека, то он, преисполненный гневом, свое убожество выставлял напоказ для того, чтобы вскрыть, как убоги другие. Его душу бередило яростное желание находить себе подобных и становиться для них своего рода зеркалом. Карамазовы – совсем другое дело. Они в раздоре и с самими собой, и с другими людьми, и с самой жизнью. Они не чувствуют себя жалкими, как Мармеладов, и не видят в себе орудие изобличения чужого убожества, как Подпольный человек. Убожество Карамазовых – судьба, от которой не уйти, постоянно гноящаяся рана. Они не желают принимать жизнь такой, какова она есть, воюют с ней и, страдая, стараются запачкать жизнь своей кровью. И вот эта самая жизнь теперь открыла новую страницу и для меня. Чтоб ей пусто было! Не смотрите на меня так сурово, словно на грешника в адском пламени. Три дня я слушал вас, ваши истории и стоны после пыток. А теперь вы послушайте меня.
Одарив нас презрительным взглядом, Камо поднес к губам бидон с водой, сделал несколько глотков и снова заговорил:
– Я не знаю, что со мной будет, удастся ли мне выйти отсюда невредимым, или же
Парикмахер Камо говорил так, что его слова словно бы доносились из неведомой, пустой и гулкой глубины. Он долго скрывался, много страдал, был изранен, но оставалось загадкой, скрывался ли он потому, что изранен, или раны свои получил, скрываясь. Темнота, столь им любимая, душила меня. Каждый раз, когда мне завязывали глаза и проводили через железную дверь, я покидал знакомый мир. Пытался запоминать повороты, тщился найти опору в россыпи разрозненных слов, засевших в моей голове, и не постигал, как можно думать в темноте. А ведь привычный мир был совсем рядом, и в него так хотелось вернуться!
Камо прикрыл глаза. Вид у него был усталый. Даже тот слабый свет, что проникал в нашу камеру, тяготил его; может быть, поэтому его постоянно клонило в сон.
– Только один раз мама не рассердилась, застав меня у колодца, – снова заговорил Камо. – Так было в тот день, когда она увидела во сне горящие дрова. Это был добрый знак: разрешилась, стало быть, какая-то из донимавших ее проблем. Странное дело, я впервые увидел такой сон только здесь, в камере. Мое прошлое застыло и окостенело, и потому непонятно, какая такая проблема у меня могла разрешиться.
– Прошлое минуло, минет и настоящее, – ответил Доктор. – Твой сон говорит, что ты выйдешь отсюда и снова будешь свободен.
– Свободен? С тех пор как я потерял Махизер, для меня все изменилось, все разладилось.
– Ты сам себя мучаешь. У всех в жизни бывают черные полосы. – Доктор немного помолчал и продолжил: – Здесь нужно думать о хорошем, Камо. Представь себе, будто мы сейчас не тут, а, скажем, на набережной в Ортакёе, любуемся видом на азиатский берег и ведем беседу.
Доктору нравилось обращать наш взор вовне, в мир за стенами тюрьмы. Я перенял это у него. Представлять себе жизнь на воле было гораздо приятнее, чем обсуждать свои горести. В камере, куда заперли наши тела, время застыло на месте, но, когда наш разум покидал ее, время возобновляло свое движение. Наш разум сильнее тела, это доказанный медицинский факт, говорил Доктор. Так что мы часто воображали, будто оказались на воле, например, прогуливаемся по набережной среди веселых, беззаботных людей. Машем руками девушкам, под громкую музыку исполняющим танец живота на палубе яхты, что скользит вдоль набережной в Ортакёе. Проходим мимо обнимающихся парочек. Когда солнце начинает клониться к горизонту, Доктор покупает с лотка пакет слив и, улыбаясь, протягивает мне.
На прошлой неделе меня однажды притащили в камеру еле живым. Во рту так пересохло, что невозможно было разобрать мое бормотание. Думая, что мне хочется пить, Доктор прислонил меня к стене и попытался напоить, а я, открыв глаза, заявил, что хочу не воды, а слив. Мы потом два дня смеялись, вспоминая эти мои слова.
– Тебе, может быть, тоже хочется слив? – спросил Доктор у Камо.
Но тому эта история не понравилась. Не настроен он был на нашу волну.
– Прошлое, Доктор, – пробормотал он. – Наше прошлое…