Стена
Шрифт:
Кроме Шеина и Колдырева, за стол сели жена воеводы Евдокия, совсем худенькая, точно не выносила и не родила ему четверых сыновей, двое из которых жили уж в Москве — старший при дворе, а второй в учении, да воеводина племянница Катерина, а еще дальний родственник и давний друг — Андрей Дедюшин. Он был в доме свой, уже почти нареченный жених Катерины.
Михаил кратко, без лишних подробностей, рассказал кто таков его гость, сообщил, что тот привез ему важное известие и ныне остается в Смоленске — записался в осадные люди.
— Сменял
«Письма еще разные тайные развозил», — добавил Шеин как бы про себя и так тихо, что не расслышал даже Григорий.
— Да, сколько ж можно по этим чужим землям околачиваться? — рассмеялся Колдырев. — Отец всю жизнь прослужил, а сын, что же, от войны бегать станет? Побегал уже, будет!
Отпив из чарки, он сел и начал неторопливо разворачивать кожаный футляр с одним предметом, который удивительным образом пережил все треволнения, связанные с возвращением Колдырева на Родину. Этим предметом была вилка. Григорию не раз приходилось наслаждаться впечатлением, которое на немцев и особенно французов производил его привычный для кремлевских жителей столовый прибор.
Уже лет тридцать как первые вилки привезла во Францию из Италии королева Екатерина Медичи, но в Париже их до сих пор считали модным излишеством, а тамошнее духовенство так и вовсе называло вилку «дьявольским изобретением».
Здесь, в Смоленске, он ожидал того же.
Григорий ловко подцепил кусок севрюжины, отправил в рот и стал неторопливо жевать, посматривая на всех, будто ничего не произошло. Свою серебряную вилку он по-прежнему демонстративно сжимал в руке трезубцем вверх.
Увы, фурора он не произвел. Среди рассольников, медных яндов, каповых ковшей, братин, ставцов, расписных деревянных тарелок и резных ложек на огромном столе лежали точно такие же вилки. Просто он их не сразу заметил.
— А в каких же странах ты бывал, Григорий Дмитриевич?
Это спросила Катерина, даже не попросив у дяди позволения вступить в разговор. Михаил привык к этому, и если она позволяла себе вольности без посторонних, даже не сердился. Он считал так: пускай лучше девка будет бойкой на язык, чем себе на уме.
Колдырев, к стыду своему, ощутил, что на его щеках, едва Катя с ним заговорила, выступил румянец. Это с какой стати?! Что он мальчик, чтоб от девичьего взора краснеть?! Григорий поспешил осушить свою чару — пускай думают, будто раскраснелся от меда.
Однако на вопрос он ответил толково и обстоятельно: пересказал, куда и с кем ему приходилось ездить, какие поручения дает дворянам Посольский приказ — ну, это, ясно, без особых подробностей, и на каких кораблях доводилось ходить.
— И как? — не унималась Катя. — Как живут-то там?
— Где это, там? — Гриша поднял брови. — Везде по-разному. Страны разные, народы разные,
— А верно ли, будто в Европе женщинам куда более дозволено, чем у нас?
— Ну-у, началось! — воздел глаза воевода. — Вот тут моей воспитаннице хлеба не давай… Тебе-то, птица моя вольная, так ли уж много запрещают?
В голосе воеводы слышалась любовь: Господь не даровал ему дочери, и к Катерине отношение у него было отеческое, несмотря на не такую уж великую разницу в летах.
— А так ли много разрешают? — не потерялась Катерина. — И то пока замуж не вышла. В других странах женщины уже давно могут развиваться наравне с мужчинами! Европа просвещает мир, а мы погрязли в своих азиатских предрассудках и киснем. Да вообще, я слыхала, что в Европе люди и свободней живут, и свободней думают.
— Ой, не скажи… — начал было со своего любимого присловья Михаил, но его тут же безо всякого почтения прервал столичный путешественник.
— Думают — может быть! — согласился Колдырев. — Только это, боярышня, не свобода. Если человек не учен по-настоящему, то от свободных мыслей в голове у него беспорядок делается… Да и с учеными мужами такое случается. Ну а женщины там такие же, как у нас. Да, им на праздниках с мужчинами плясать можно, вино пить. Как в наших деревнях — там ведь тоже все вместе. Или вот театры…
Тут Григорий подумал, что ему трудно будет объяснить, что такое театр. Сказать, что вроде наших скоморохов — так этих охальников при женщинах и поминать не след. Да и другое это совсем — театр! Но, честно говоря, посетив пару спектаклей в Париже, он и сам не понял, зачем это нужно. Сидел он на галерее, а в партер, [51] по обычаю, набилась пестрая парижская толпа — слуги, пажи, ремесленники, рейтары, гулящие девки, карманные воры… Кто-то прямо тут играл в карты, а кто-то и дрался. Шум стоял такой, что ни слова со сцены слышно не было, и только когда на ней кого-нибудь понарошку закалывали или отравляли, зал замирал, а потом разражался дружным «бругага» — аплодисментами, криками, свистом.
51
Во времена Шекспира в театре все было наоборот: на галерку билеты стоили дорого, а в партер — дешево.
А чистая публика на окружавшей стоячий партер галерее, если честно, и не пыталась следить за действием. Здесь кипела своя жизнь. Мелькали записочки и кошельки, являлись и исчезали смазливые юноши с волосами до плеч, мужчины и женщины друг друга изучали, поджидали, избегали… И решил Григорий, что театр, как бы там ни говорили, — нечто вроде заведения пани Агнешки, но только с более приличными женщинами. И больше по театрам уже не ходил.
— Впрочем, ну их, театры… От такой вольности блуда много случается. Что ж хорошего?