Табернакль
Шрифт:
Заканчивался сентябрь, дул один из сентябрьских ветров, то ли приносящий бурю шелоник, то ли предвещающий стужу с дождем средний северный, то ли отчаянный, именуемый галицкими ершами, колючий, злой, то ли гуляющий над Беломорканалом и достигающий, точно дракон, наших мест полунощник. В группе нижних конечностей шуршали развешанные по стенам вереницы биомеханических людей, заснятых во время ходьбы, один призрак вдвадцатером, шаг как таковой, припрыжка, переваливание, вращение; в группе верхних конечностей то там, то тут мелькал извечный натюрморт – стакан с помидором. Схват кисти протеза должен был быть достаточно жестким, чтобы удержать стакан (меня смущал сей алкогольный модуль), но не настолько, чтобы раздавить помидор (к
Глава пятая
Супинация и пронация. – Байки Мировича. – Профессор и мышь. – Богиня Фефёла и Мамбери, повелитель волков. – Похитители Болотов и Мирович. – “Придут наши ребята”.
– Не могу запомнить, – говорил Орлов, – что такое пронация и что такое супинация. Где какой поворот кисти.
– Нет ничего проще, – отвечала ему молоденькая практикантка, – суп несу, / тут она повернула руку ладошкою вверх, – суп проливаю, – ладошка перевернулась, блеснул камушек алый в золотом колечке на безымянном.
– Ох, китайская грамота…
Через полчаса, проходя мимо одной из палат детского отделения, я услышала голос доктора Мировича, рассказывающего детям байку про китайца и его мышь. Почему-то я часто вспоминала потом именно этот отрывок из неведомого источника. Что это была за история? Что это был за китаец? Один из божков неисчислимого пантеона Поднебесной? Или маленькое пророчество о грядущем физиологе из Шанхая, собиравшемся лет через сорок вживить в мышиный гипоталамус сто пятьдесят электродов? Неуемные папарацци тут же написали, что теперь проф. Чж. знает, о чем думает мышь; дудки, это мышь знала, о чем думал Чж.: он мнил себя богом! В одну из печальных полуночей мне померещилось, что доктор Чж. является сложной составной рифмой к портье-китайцу из “Англетера” тридцатых годов, чью вечернюю крапленую карту помечали два белых пятнышка: морфий и завсегдатайка-мышка.
Вот у доктора Мировича не возникало таких проблем, как у меня, он не задавался вопросом, с каким лицом заходить в палату к лежачим, лишившимся рук или ног детям, к постоперационным; он просто приходил с утра и уходил поздно вечером, он играл с ними, читал что ни попадя, рассказывал истории. Набор персонажей его баек, сказок, книг представлял собой пресловутый сибирский сбродный молебен: брел с любимым попугаем на плече одноногий Сильвер, от него не отставал одноногий бес Хуракан, варили компот на пару таджикская Госпожа Вторник и мышиная фея Сударыня Пятница, плыл в голубую даль капитан Врунгель, наблюдая по левому борту водяного обрубка Онг Кута, злого индокитайского духа морского. Казалось, вся мировая литература, превратившаяся в бесконечный жизнерадостный и необычайно занимательный комикс, открыла перед лишенными прежде ее виртуальных пространств детьми свои океаны и континенты. Теперь и они, бесправные маленькие инвалиды, были подданными царства воображения, на котором с давних времен мир стоял.
Дети пересказывали новичкам и непосвященным докторские россказни, привнося в них собственные редакции:
– “Я знаю, кто ты! – вскричал Геракл. – Ты – богиня облаков Фефёла!”
Нефела радостно проносилась облаком над деревьями между клиникой и институтом.
– Кто встретится с Одноглазкой, потеряет полпары, станет одноруким, одноногим, одноухим, одноглазым, однояйцым и полужопым.
– Звали его Мамуриус Ватуриус, у него был кот, который трахался с шарфиком.
И Пете, и Паше, и Жанбырбаю, даже большеголовому Хасану снились дороги, преследования, побеги, космические корабли, кони, три мушкетера, три греческие буки, чьих имен Хасан не мог ни запомнить, ни произнести, однако различал их, зная в лицо: Акко, Алфито и Мормо.
Мимо пещеры в их снах шел Мамбери, повелитель волков, а в пещере спали
А если кто-то в палате кричал ночью во всю глотку, все знали: он увидел во сне дракона Бляго, снова проглотившего солнце и луну на закуску.
Во время отпуска или командировки Мировича дети сникали, их начинали томить простуды, у них плохо заживали потертости от новых протезов, у послеоперационных долго держалась температура, болели швы.
Директор повелел Герману Орлову сделать новый проект нового актового зала клиники (“По последнему слову дизайна!”), и мы пошли, вооружившись рейкой, метром и рулеткою, старый зал обмерять.
Тянулось тусклое осеннее утро, мы вышли в больничный коридор, и нас чуть не сшибли с ног несущиеся куда-то в полном молчании с довольно-таки большими детьми на руках запыхавшиеся доктора Болотов и Мирович.
– Вы нас не видели! – прошипел на бегу Болотов.
Они заскочили в бойлерную в торце коридора за поворотом, закрыли за собой дверь на ключ, щелкнули задвижкой и затаились, не зажигая света.
– Дурдом, – сказал Орлов. – Что бы это значило?
Мы обмеряли актовый зал, через открытую дверь было видно, как прошествовала торжественная процессия директорского обхода; директор, увидев нас, покивал на ходу с ободряющей улыбкой.
– По последнему слову дизайна! – крикнул он Герману.
– Последними словами вдохновляет, заметь, – сказала я.
– Как я буду этот чертов зал проектировать? Я же не интерьерщик. У меня на дипломе тема была “Электропоезд будущего”.
– Ты забыл, что мой миленький в Мухинском на кафедре интерьера преподает?
Мы ходили на кафедру интерьера на милый сердцу Соляной переулок, Герман консультировался, смотрел журналы, подбирал подходящую к случаю мебель, изучал каталоги светильников, долго делал расколеровки стен, чертил и задувал аэрографом развертки. Когда заканчивал он планшет с перспективою, в нашу мастерскую зашел главный инженер института. Как всегда, был он печален и озабочен.
– Зря вы так мучаетесь, Герман Иванович, – промолвил он. – Цвет, свет. Вот придут наши ребята, как умеют, так и сделают.
Глава шестая
Кое-что о хромых. – Мефистофель за бокалом “Солнцедара”. – Лосенко из группы самообслуживания. – Одежка с шелковым подбоем. – “Дверь можно открыть и плевком”. – “Злодеи” и “благодетели”.
И в нашем институте, и в головном московском, куда послали меня однажды в однодневную командировку за документацией и с документацией, в группе верхних конечностей непременно работал безрукий или беспалый сотрудник, а в группе нижних – одноногий (соответственно, Катль и Сильвер) и хромой. Должно быть, удивительного тут было мало, хоть я и удивлялась. При этом ленинградский однорукий протеза не носил, обходился правой рукой да частью левой до локтя, пустой рукав пиджака с иголочки или белого накрахмаленного халата щегольски заправлял в карман; а у московского вместо косметической общепринятой манекенной кисти имелся крючок, коим орудовал он с ловкостью диккенсовского героя, точно так же, как тот, вывинчивая иногда крючок и заменяя его каким-нибудь приспособлением из разряда личных ноу-хау. Что за пример подавали они пациентам своим? Что за антирекламой собственных изделий занимались? С моей точки зрения, оба были правы абсолютно, как всегда, жизнь права перед ее имитацией.
Московский ведущий инженер, которому везла я две папки чертежей, встретил меня за кульманом, извинился, прося подождать четверть часа, он срочно заканчивал чертеж. Я ждала, он чертил, веселый кудрявый еврей в очках с цилиндрическими стеклами изрядных диоптрий; на угол кульмана прикреплена была цветная репродукция неведомой мне картины, видимо, второй половины девятнадцатого века, немецкой или английской: Мефистофель в красном костюме шута в многорогом головном уборе с бубенчиками, в коротком алом плаще с угольным подбоем сидел, избочась, в беседке, подъяв бокал, то есть фиал, глядя с усмешкою на зрителя.