У парадного подъезда
Шрифт:
Эту «широко разбежавшуюся участь» Пастернак для себя отверг. Он выбрал тяжкую судьбу попутчика эти нетрудно заметить, что «звание» попутчика попросту стало псевдонимом прежней роли «свидетеля»; что изменилось, так это лишь политическая окраска пастернаковской позиции.
К окончательному литературному одиночеству он был готов.
К 1926 году относится его роман в письмах с двумя великими поэтами тогдашней Европы — жившей в эмиграции Мариной Цветаевой и Рильке. Отвернувшись от своих литературных современников по эту сторону границы как и Маяковский в «Юбилейном»!), Пастернак ищет себе равных собеседников в «пограничном» пространстве культуры. Ищет — и находит. Но в декабре 1926 года Рильке умер, и тройственный союз распался.
Все это было бы не так страшно (грустно — да, а страшно — нет), если бы поэт по-прежнему оставался тогда лириком философского склада, если бы продолжал писать преимущественно о личном. Но сразу по возвращении из Берлина Пастернак меняет вектор творчества. Его излюбленным словом становится «история», излюбленным жанром —
И кризис разразился. Своего рода памятником ему стало одно из высших пастернаковских прозаических творений, автобиографическая повесть «Охранная грамота» (начата в 28-м, вышла в свет в 31-м) и сборник «Второе рождение» (1932). Их кризисность и горестный подтекст трудно различить: Пастернак был и остался поэтом с редчайшим даром благодарения; позже, в стихах о предстоящей смерти, он обратит к Богу слова, ставшие формулой его жизнеощущения: «Ты больше, чем просят, даешь» («Иней», 1941). Но верно и обратное. В самых радостных его вещах звучит грозная нотка. В прозе — тем более.
Художественное пространство «Охранной грамоты» как бы окружено кольцом погребальных костров. Скрытая пружина ее сюжета разворачивается в направлении к потрясшему всех выстрелу Маяковского. Образ Маяковского, тема искусства и судьбы художника, философия «простоты» и «сложности» — вот три краеугольных камня, на которых держится все здание повести.
Начнем с последнего.
Часто, слишком часто многочисленные высказывания Пастернака о «простоте» и «сложности» понимают по-школьному: поэт изживает чрезмерную усложненность своего раннего творчества, стремится к ясности мысли и легкости слова. И только-то. Цитируют строки из «Второго рождения»;
(…) Нельзя не впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту. Но мы пощажены не будем, Когда ее не утаим. Она всего нужнее людям, Но сложное понятней им.Однако зададим себе вопрос: что в таком случае означают слова «пощажены не будем» и «сложное понятней»; как, по какой логике связаны «простота» и «пощада»? Как может быть сложное — понятней?
И тут необходимо вспомнить один из фрагментов «Охранной грамоты». Скрябин, прохаживаясь по залу с юным Пастернаком, боготворящим его, говорит о простоте и сложности в музыке. «В образцы простоты, к которой всегда следует стремиться, он ставил свои новые сонаты, ославленные за головоломность. Примеры предосудительной сложности приводил из банальнейшей романсной литературы. Парадоксальность сравнения меня не смущала. Я соглашался, что безличье сложнее лица. Что небережливое многословье кажется доступным потому, что оно бессодержательно. Что, развращенные пустотою шаблонов, мы именно неслыханную содержательность, являющуюся к нам после долгой отвычки, принимаем за претензии формы». На пастернаковском языке неслыханной простотой называется «право дерзать от первого лица», «неслыханная содержательность» слова и жизни, полная независимость суждений, действий и помыслов. За такую простоту действительно не пощадят, — весь путь Пастернака в культуре подтверждает это. А «сложность» — в его лексиконе есть безличье, стремление спрятаться за общее мнение, бездарная банальность. И такая сложность впрямь понятней людям.
Что же касается Маяковского, то, под таким углом прочитав страницы «Охранной грамоты», ему посвященные, мы поймем, что путь его показан как драматический путь от простоты, к сложности.
О раннем Маяковском сказано почти словами «Высокой болезни»: «Я привык видеть в нем первого поэта поколенья (…) Ему уяснялось его назначенье. Он открыто позировал, но с такою скрытою тревогой, что на его позе стояли капли холодного пота». О позднем — совсем, совсем иначе.
Как ни странно звучит это, Маяковского (по Пастернаку) возвращает к изначальной простоте великого поэта только смерть. «Он лежал на боку, лицом к стене, хмурый, рослый, под простыней до подбородка (…) Лицо возвращало к временам, когда он сам называл себя красивым, двадцатидвухлетним (…) Это было выраженье, с каким начинают жизнь, а не которым ее кончают». Выстрел Маяковского разорвал паутину, поглощавшую его, уничтожил пошлость, ему в последние годы сопутствовавшую, убил маску и (больно выговаривать) оживил личность, все глубже под маской скрывавшуюся. Не случайно в финале повести вновь звучат слова, заставляющие вспомнить о концовке «Высокой болезни», как она сама заставляла вспомнить о стихотворной надписи Маяковскому На книге «Сестра Моя — жизнь».
«(…) У этого новизна времен была климатически в крови» — «он был их звуковым лицом». «Странен странностями эпохи» — «Столетий завистью завистлив».
Откуда это совпадение, зачем оно? Не затем ли, что только смерть может уравнять Поэта в «правах» С Деятелем и позволить говорить о них с помощью одних и тех же формул?
Но тут встает другой вопрос. Почему такое внимание уделено Маяковскому и его смерти в книге
117
Потянув за ниточку, конец которой зацепили, мы вытянем весь клубок. В частности, уловим неслучайную перекличку между стихами «Высокой болезни» и стихами из «Смерти поэта», посвященной памяти Маяковского и вошедшей в сборник «Второе рождение». «В кольце поддержек и преград» — «В предгорьи трусов и трусих».
118
Пастернак Е. Б. Послесловие. — В кн.: Б. Пастернак. Доктор Живаго. М., 1989, с. 710.
Но есть еще одна причина, по которой тема конца, итога, финала — вообще главная в автобиографической повести.
Открывается она образом другого художника, Льва Толстого, в своем грозном, прямом, «как выстрел», даровании парадоксально близкого Маяковскому. О предсмертном уходе Толстого из Ясной Поляны прямо не сказано, мотив убран в подтекст. Но в «Людях и положениях» этот подтекст будет расшифрован и об уходе в Астапово, о кончине Художника вдали от имения, семьи, книг, репортеров, секретарей, врачей, слуг — вдали от Государства, хотя и в самой сердцевине его! — будет сказано напрямую:«(…) как-то естественно, что Толстой упокоился, успокоился у дороги, как странник, близ проездных путей тогдашней России, по которым продолжали пролетать и круговращаться его герои и героини». Толстой — по Пастернаку — уходит не просто в прощальное странствие по Руси. Он уходит на обочину Истории, как должно уходить всякому писателю, заставляя ее идти за собою. Добавим к этому, что Пастернак в противовес «безличию» позднего Маяковского подчеркивает «парадоксальности достигавшую оригинальность» Толстого, а болезненной идее вечной молодости у первого противопоставлял неиссякаемую старость второго [119] . Учтем также, что повесть посвящена и мысленно обращена к Рильке, скончавшемуся в 1926 году. И, стало быть, представляет собою диалог живого — с умершим. Наконец, целая глава в ней отведена столь странной теме, как последний год поэта.
119
Об этом очень точно сказано в статье О. Раевской-Хьюз «О самоубийстве Маяковского в «Охранной грамоте» Пастернака». — В кн.: «Boris Pasternak and His Times». Berkeley, 1989.
Ясно, что мотив итога имел для Пастернака в 1930–1931 годах личный подтекст. Именно в «последний год» «Охранная грамота» завершалась. Ибо — повторюсь — жизнь Пастернака на переломе от 20-х к 30-м подошла к глубинному тупику, ничуть не менее трагическому, чем последний тупик Маяковского. И он тоже остановился перед ним в недоумении, задав себе тот же самый вопрос, которым завершается главка о последнем годе поэта: «Но разве бывает так грустно, когда так радостно? Так это не второе рождение? Так это смерть?»
Только ответил на него по-другому.
Известно, какую роль играли разрывы в пастернаковской жизни. Прошлое с его достижениями и успехами рано или поздно начинает тянуть назад, сладким напевом сирен манить к возвращению в молодость, ко временам, когда ты был «красивым, двадцатидвухлетним». Хочется отбросить настоящее и будущее, которые не сулят ничего, кроме утрат и горечи, — и спрятаться в прошедшую молодость, как в песок. Тогда-то возникает соблазн самоубийства, каждому большому поэту знакомый. И разрывы стали для Пастернака своего рода заменой самоубийству, парадоксальной победой над ним. В этом смысле «Охранная грамота» — книга, написанная как бы после, а точнее, вместо смерти. Это книга, в которой автор разрывает не только со своим поэтическим окружением, литературными привычками, достижениями молодости, — он идет на разрыв с тем, что формируется годами, десятилетиями, — с романтическим образом поэта, со «зрелищным пониманием биографии».