Варрава
Шрифт:
Как раз в это время на императора обрушился всею своею тяжестью Пизонов заговор, доказавший ему красноречиво, сколько горючего материала — презрения и ненависти — накопилось против него в сердцах римлян и как мало, в сущности, удалось ему, несмотря ни на старания отвести от себя подозрение в поджоге своей столицы, ни на обновленный вид возникшего из пепла Рима, возвратить себе утраченное им доверие народа.
Глава знаменитого рода Калькурниев, связанный родством с многими знатными римскими фамилиями и, вдобавок, блестящий и красноречивый оратор, Кай Пизон, если и не был сам настоящим зачинщиком переворота, то, во всяком случае, был его знаменем, так как являлся точкою соединения недовольных. Не инициатор этого предприятия, он был, однако ж, втянут в него как человек, давно уже успевший снискать себе большую популярность среди римлян своею щедростью, приветливостью обхождения, мужественною красотою и постоянною готовностью действовать словом и делом в защиту притесненных граждан, и был втянут в это дело военным трибуном Субрием Флавом и центурионом преторианской гвардии Сульницием Асиром. Старший префект преторианских когорт Фений Руф, давно уже негодуя на ряд бесконечных происков
Когда план заговора был уже окончательно составлен, причем решено было одним смелым ударом покончить с Нероном, дело, по оплошности Сцевина, было неожиданно обнаружено, после чего некоторые из заговорщиков, испугавшись пыток, сами обратились в доносчиков. Накануне дня, назначенного для нанесения смертельного удара цезарю, избранный на это дело Сцевин, возвратясь домой вечером, счел за нужное сделать некоторые распоряжения и, между прочим, вынув старый, но надежный клинок, велел отточить его к следующему дню. Сверх того, он написал в этот вечер свое завещание и сделал свободными некоторых своих рабов. Однако, одному из этих вновь освобожденных одной свободы показалось мало, а сообразив по озабоченному виду своего господина, а также и по сделанным им распоряжениям, что затевается что-то весьма серьезное, он на другое же утро чуть свет отправился в тот загородный дворец, в котором цезарь жил, и там, вызвав главного домоправителя Эпафродита, добился того, что этот последний представил его самому императору, которому он и сообщил свои догадки и подозрения и, как бы в подтверждение их справедливости, показал похищенный им кинжал.
Напуганный страшно таким доносом, Нерон приказал немедленно привести к себе Сцевина, который, с своей стороны, устрашенный невеселою перспективою пройти через целый ряд мучительных пыток, торопился сознаться во всем, и при этом назвал имена всех заговорщиков. Пизон получил приказание немедленно умереть и открыл себе жилы; но, к сожалению, при этом он послал к императору, испугавшись малодушно смерти, письмо, полное самой низкой и грубой лести. Однако, этим он не спас себя. Плавтий Латеран был позорно казнен через обезглавление; также точно и префект преторианских когорт Фений Руф.
Приветствуя при допросе всех заговорщиков, Нерон, между прочим, обратился к одному из главных, Субрию Флаву, с вопросом, что могло побудить его нарушить данную им клятву в верности цезарю.
— Ненависть, — ответил Флав. — Пока цезарь оставался достойным любви, у него не было подданного более верного, чем я. Началась же моя ненависть к нему с того времени, как он показал себя убийцею своей матери, убийцею жены своей, наездником, комедиантом и, наконец, поджигателем.
Жестоким ударом была для Нерона эта откровенная речь Флава. Он был привычен к преступлению, но не к тому, чтобы его укоряли им, бросали бы ему в глаза обвинение в преступных действиях, и, очень равнодушно и спокойно относясь к своим преступным поступкам, он, однако ж, невольно гнушался названия преступника, — и Субрий Флав был тут же приговорен к смертной казни.
Пользуясь неудавшимся заговором Пизона, как случаем, очень удобным избавиться от некоторых лиц, которые по той или другой причине были ему в тягость или стесняли его, Нерон, кроме заговорщиков, осудил на казнь или на ссылку очень многих людей, совершенно непричастных к заговору. Так, Вестин, принадлежавший некогда к кружку самых интимных друзей Нерона, был схвачен совершенно неожиданно во время пира и, ложно обвиненный в соучастии в заговоре, тут же удушен парами горячей ванны; Руфий Криспин был сослан за то, что когда-то был мужем Поппеи; Вигиний — за то, что обладал даром красноречия и был хорошим наставником юношества; Музоний — за то, что был настоящим стоиком. Не избежал этой участи и Петроний, этот баловень и любимец Нерона до сближения этого последнего с Тигеллином. Но рядом с Тигеллином Петронию, этому изящному аристократу и джентльмену, несмотря на его цинизм и некоторую распущенность, места быть не могло; и Тигеллин, сознавая его превосходство над собою в этом отношении и все еще боясь его влияния на императора, давно уже решил погубить его. Теперь же, запугав одного из рабов Петрония, он заставил несчастного выступить против своего господина с ложным обвинением в участии в заговоре Пизона. Узнав об этом, Петроний, во избежание томления неизвестности, добровольно сам открыл себе жилы. Смерть в его глазах была не более, как такою же глупою шуткою, как и жизнь, и, встретив ее совершенно спокойно, он умер тем же искренним, беспечным малым, каким был всю свою жизнь.
Открыв себе жилы, он преспокойно, пока исходил кровью,
Глава XVII
Одною из наиболее крупных жертв гнева и злобы Нерона против соучастников заговора Пизона должно бесспорно считать родного племянника Сенеки, поэта Лукана, не сумевшего, к сожалению, сохранить своего мужества до конца и в минуту слабости сробевшего малодушно в виду смерти и утратившего те благородные чувства, которым он до сих пор оставался верен. Любимец и баловень судьбы, чуть ли не с малых лет, Лукан уже отроком приобрел себе столь громкую известность своею необычайною даровитостью, что Нерон, всегда любивший окружать себя всякого рода талантами, поспешил отозвать юношу из Афин, раньше чем он успел там окончить курс наук, и приблизил его к себе. После этого Лукан в продолжение двух-трех лет оставался в числе самых близких друзей Нерона и за это время успел себе завоевать среди высшего римского общества положение любимого поэта и писателя своего времени. Еще до достижения им законом установленного совершеннолетия он был назначен авгуром и квэстором, и его появление в этом последнем сане на устраиваемых им общественных играх и состязаниях публика приветствовала взрывами рукоплесканий, не менее единодушными и восторженными, чем были те, какими в дни Августа встречали Виргилия. Трудно было бы вообразить себе высоту более головокружительную для пылкого и даровитого юноши, в котором клокотала к тому же горячая кровь испанца. Однако ж, Лукан, к чести его, отдавая неизбежную дань молодости и пылкости своего темперамента, оставался даже и в минуты наиболее прискорбных увлечений и слабостей неизменно верен своему убеждению, что независимость, прямота и честность незаменимы ничем.
Но постепенно дружба Нерона к Лукану, ввиду блестящего успеха молодого поэта и его все более и более возраставшей популярности, начала заметно охлаждаться, и скоро император, завидуя превосходству его поэтического дарования над его собственными жалкими стихотворными произведениями, стал все чаще и яснее выказывать это свое чувство и не только без всякого стеснения, но еще и самым оскорбительным для поэта образом. Наконец, зависть цезаря-поэта к поэту Лукану дошла до того, что Лукан получил запрещение не только издавать свои произведения, но даже путем чтения знакомить с ними своих друзей и добрых знакомых. Ввиду такой вопиющей несправедливости к нему со стороны императора и оскорблений, наносимых при всяком случае им его авторскому самолюбию, озлобленный против цезаря, Лукан удалился и, замкнувшись в строгом уединении, весь отдался семейной жизни. Но как только возник среди недовольных умысел произвести переворот, Лукан, примкнув к числу заговорщиков, сделался одним из ревностнейших сторонников этого предприятия. Но, увы! когда заговор был открыт, когда он увидел малодушный страх своих обличенных соумышленников, когда, стоя за его плечами, палач указал ему на страшные орудия ожидавшей его — в случае нежелания открыть нити заговора и сообщить имена его сообщников — пытки, бедному Лукану в эту минуту изменило его обычное мужество, и он выдал все и всех. Жизни, однако, не спасло ему такое позорное, хотя и минутное малодушие, и, получив императорский указ, поэт открыл себе жилы, после чего, для ускорения минуты смерти, вступил в горячую ванну.
Отец Лукана, Мела, родной брат Сенеки, в свою очередь обвиненный на основании заведомо ложного доноса в участии в заговоре Пизона, был, подобно сыну, принужден, покоряясь воле цезаря, наложить на себя руки; но проявил, к сожалению, перед смертью тоже изрядно низкой трусости.
Таким образом, в этот период царствования Нерона улицы Рима, что ни день, то были безмолвными свидетельницами пышной погребальной процессии то того, то другого или из действительных, или из мнимых участников Пизонова заговора, и редкое семейство в городе не оплакивало втайне утрату какого-нибудь близкого родственника. А между тем, эти самые люди, лишившись кто отца, кто брата, кто доброго друга, затаив в душе печаль и ненависть, старались наперерыв друг перед другом показать вид, будто радуются торжеству цезаря, так счастливо избегнувшего черных козней своих злоумышленников. На алтарях дым благодарственного фимиама возносился к богам, и дома убирались розами и лаврами.
Но из всех показаний различных доносчиков самым приятным для Нерона бесспорно было показание Наталиса против Сенеки, так как дало ему, наконец, повод к обвинению в уголовном преступлении человека, давно уже ставшего предметом его ненависти, и так как сбыть его с рук делались уже не однажды различного рода попытки. Впрочем, все показание Наталиса против бывшего воспитателя цезаря состояло лишь в том, что Наталис, посланный Пизоном к находившемуся в то время в Кампании Сенеке с поручением спросить его, что побуждает его сторониться от старого друга и тем самым допускать разрыв их давнишней дружбы? — принес от Сенеки следующий ответ: «частые свидания между ними имеют для обоих их свою неудобную сторону; а между тем, для него обусловливается безопасностью Пизона дальнейшее благополучие его жизни».