Варрава
Шрифт:
По Иудейской стране проходила осень. В Галилее она красовалась в совершенно летнем изобилии, разрушая одно, помогая другому созревать; она косила последние остатки луговых цветов и оставляла поле в темно-желтом великолепии, обрывала зеленую листву и заставляла рдеть виноград, обременяла ветви плодовых деревьев и наполняла доверху корзины собирателей фруктов. В жаркие дни над синей гладью Генисарета и над переливчатыми склонами гор скользили тени облаков; по вечерам, когда солнце садилось, высокие вершины пламенели как бы внутренним огнем; но ночью холодный ветер
Когда люди выходили поутру на жатву, солнце жгло им щеки, и они радовались, что настала осень, золотая пора созревания и награды; но, когда они просыпались ночью и слышали жалобный шум ветра во мраке, тяжело ложилось им на душу сознание, что пришла осень, пасмурная пора уничтожения и угасания, вечер года.
Но в суровой Иудее осень не так давала себя чувствовать; там равнина лежала в своем неизменно-тусклом освещении, и там, в своем блистающем великолепии, в своей бесплодной красоте, возвышался Иерусалим, мимо которого сменяющийся год проносился бессильно.
Только на Елеонской горе находила себе осень поле для деятельности; там могла она истреблять зелень, заставлять плоды созревать, а листья падать. Как зеленеющий островок высилась эта гора посреди каменного моря. Можно было подумать, что природа, богиня-сеятельница, устало и уныло шествуя по этим высотам, нечаянно опустила руку в подол своей мантии и выбросила на дорогу горсточку семян. С тех пор стоит тут Масличная гора и свидетельствует о странствовании богини.
Там лежало селение Вифания, а поблизости его находилась усадьба, принадлежавшая человеку, прозванному Симоном прокаженным.
Был вечер; дневные работы кончились, и дом казался опустелым, точно необитаемым.
Но на скамье у одной из его стен сидела одинокая женщина.
Она была уже немолода. Хотя чистые, благородные линии ее лица сохраняли еще мягкость и округлость молодости, но на них лежала черта серьезности и покорности, мерцающий отблеск погибших юных грез. Лучи заходящего солнца светились на ее высоком лбу и переливались на гладко зачесанных назад волосах. Она сидела совсем тихо, с закрытыми глазами, точно спала.
Первая морозная ночь посетила окрестность, но в течение дня воздух снова сделался тепел и мягок, а теперь, в вечерней тишине, пространство наполнялось чем-то похожим даже на веяние весны. Но среди безмолвия слышался почти неуловимый звук, таинственно шелестящие, легкие, замирающие вздохи, точно ропот незримых существ, реявших в пространстве; это листья отрывались и падали во тьму среди стволов.
Вдруг женщина встрепенулась и подняла глаза. В эту минуту вся осенняя печаль овладела ею со стремительной, подавляющей силой. Она видела день за днем, как осень надвигалась, шаг за шагом следила она за ее опустошительным шествием и думала, много раз думала и говорила:
«Вот опять настала осень!» И, тем не менее, ей казалось, что только теперь, в этот миг, она действительно поняла, что настала осень, — бесповоротно и неотменно.
Какое-то
И, совершенно углубившись в себя, она сидела и неподвижно смотрела в вечерний сумрак. Взор ее машинально следил за завядшим листом, медленно опускавшимся на землю. Такую печаль, такую ужасную печаль возбудил в ней этот падающий лист, что она чуть не залилась слезами.
Она принудила себя остановить свой взгляд на маленькой группе людей, проходивших по дороге вдоль склона горы. Впереди быстрыми, нетерпеливыми шагами шла молоденькая девушка, с любопытством озираясь вокруг.
Женщина подумала с горьким чувством зависти:
«Она идет в Иерусалим, — быть может, в первый еще раз. До чего она довольна и счастлива! Ей, наверно, не больше семнадцати лет! Семнадцать лет! Да! Иерусалим ее единственная цель, единственная мысль! А я!..»
Что-то похожее на страх нашло на нее; взор ее расширился, сделался мрачным и удивительно сухим, точно сожженным скорбью, и она прошептала почти беззвучно: «Ответа нет!»
Что хотела она этим сказать? Едва ли она знала сама. Одно только она знала: что что-то внутри ее, что-то великое и прекрасное, самое прекрасное изо всего ее достояния, давно уже отмирало, год за годом, день за днем, но что теперь оно вновь пробудилось к жизни, более сильное, чем когда-либо, и стало молить и стучаться, плакать и повелевать. И еще она знала, что ждет и жаждет чего-то, чего-то необычайного, сверхъестественного, подобного откровению, голосу из далекой дали, долженствующему принести ей утешение и опору.
Внезапно ею овладело желание встать и пойти, пойти бродить по белу свету, — «в поисках своего счастья», — подумала она сначала с улыбкой, но затем вполне серьезно: «да, своего счастья!» Она знала, что это одна только фантазия, но все-таки пыталась сжиться с ней, потому что предугадывала, что, когда эта фантазия совсем рассеется и она снова очнется, ей предстоит тогда нечто весьма тяжелое, весьма серьезное, нечто торжественное, вроде последнего прощания с тем, что нам всего дороже на свете.
И она поднялась и сделала несколько шагов, но затем круто остановилась. Сразу она ощутила в себе полное спокойствие и холод, и все это ей показалось так грустно-ребячливо, так горько, так безотрадно-смешно. Она повернула назад и снова села на скамью. «Боже мой», — подумала она, прижав руку к сердцу: «какая пустота, какая ужасная пустота!»
Солнце теперь скрылось за вершиной горы, бросавшей длинную тень на равнину. Внизу, по дороге, шли опять люди. Она следила за ними взором, пока они не исчезли, и потом снова подумала: «какая пустота, какая ужасная пустота!»