Вашингтонская площадь
Шрифт:
— Не сомневаюсь, что ты не оставила мистера Таунзенда без внимания и постаралась возместить ему временную утрату Кэтрин, — сказал он. — Я тебя ни о чем не спрашиваю, так что не трудись отпираться. Я ни за что на свете не стал бы задавать тебе подобные вопросы и ставить тебя перед необходимостью… м-м… измышлять на них ответы. Никто тебя не выдал, никто за тобой не следил. Элизабет мне ничего о тебе не рассказывала; разве что хвалила тебя за то, что ты хорошо выглядела и пребывала в прекрасном расположении духа. Я просто изложил тебе плод своих умозаключений — индукции, как говорят философы. Насколько я понимаю, ты всегда была склонна предоставлять приют милым страдальцам. Мистер Таунзенд был в доме частым гостем; на это указывают кое-какие признаки. Мы, врачи, знаешь ли, приобретаем с годами определенную интуицию; и вот мне видится, что он с удовольствием сиживал в наших креслах и грелся у камина. Я не в обиде на него за эти маленькие удовольствия — других он за мой счет не получит. Наоборот, похоже, что мои домашние расходы скоро сократятся за его счет. Не знаю, что ты ему говорила или
— Не таких слов я от тебя ожидала, — отвечала миссис Пенимен. — Я наивно полагала, что ты оставишь в Европе свой отвратительный иронический тон, без которого ты не можешь обойтись, даже говоря о самых священных чувствах.
— Не следует недооценивать иронию, она часто приносит великую пользу. Впрочем, ирония нужна не всегда, и я тебе докажу, что прекрасно умею без нее обходиться. Я хочу знать твое мнение: прекратит Морис Таунзенд осаду моего дома или нет?
— Я буду сражаться с тобой твоим же оружием: поживешь — увидишь! ответила миссис Пенимен.
— По-твоему, я сражаюсь такого рода оружием? Я в жизни не сказал подобной грубости.
— Что ж, не надейся на прекращение осады — готовься к худшему.
— Любезная моя Лавиния! — воскликнул доктор. — Уж не пытаешься ли ты иронизировать? Твой выпад скорее напоминает мне кулачные приемы.
Несмотря на свою решимость кинуться в кулачный бой, миссис Пенимен была изрядно напугана и пустилась наутек. А брат ее пустился (не без предосторожностей) расспрашивать миссис Олмонд, которой он подарил не меньше, чем Лавинии, а поведал гораздо больше.
— Он, видно, там дневал и ночевал! — сказал ей доктор. — Надо будет заглянуть в винный погреб. Можешь не церемониться и говорить мне правду я уже выложил ей все, что я об этом думаю.
— Да, по-моему, он частенько хаживал в твой дом, — подтвердила миссис Олмонд. — Но, согласись, что, оставив Лавинию одну, ты лишил ее привычного общества; естественно, ей захотелось принимать гостей.
— Вполне согласен; потому-то я и не стану ругать ее за выпитое вино. Спишем его как возмещение Лавинии за одиночество. Она вполне способна объявить, что выпила все сама. Какая же, однако, вульгарность с его стороны — пользоваться чужим домом! Как он посмел вообще приходить в мое отсутствие? Вот тебе весь его характер — хуже уж просто некуда.
— Спешит урвать что может, — согласилась миссис Олмонд. — Лавиния готова была кормить его целый год — как же упустить такой случай?
— Ну так пускай она теперь кормит его всю жизнь! — вскричал доктор. — И уж за вина ему придется платить отдельно, как это делают за табльдотом.
— Кэтрин мне сказала, что он открыл контору и зарабатывает уйму денег, — заметила миссис Олмонд.
Доктор удивленно посмотрел на нее.
— Мне она этого не сказала, и Лавиния тоже не удостоила меня такой чести. Понятно! — воскликнул он. — Кэтрин отреклась от меня. Впрочем, это неважно! Могу себе представить, что у него за контора!
— От мистера Таунзенда она не отреклась, — сказала миссис Олмонд. — Я поняла это в первую же минуту. Она вернулась точно такой, какой уезжала.
— Вот именно — ничуть не поумнела. Объездила всю Европу и не увидела там ровно ничего — ни одной картины, ни одного ландшафта, ни одной статуи, ни одного собора.
— Еще бы ей глядеть на соборы — у нее совсем другое было на уме. Она не забывает о нем ни на минуту. Как я ее жалею!
— И я жалел бы ее, если бы она меня не раздражала. Постоянно, каждую минуту. Я испытал все средства. Я был поистине безжалостен; никакого толку — с ней ничего нельзя поделать. Она меня просто бесит. Сначала я был настроен благодушно и испытывал известное любопытство. Мне было интересно посмотреть: неужели она так и не отступится? Видит небо, я более чем удовлетворил свое любопытство! Она вполне убедила меня в своем упрямстве, и, может быть, хоть теперь ему придет конец.
— Не думаю, — сказала миссис Олмонд.
— Остерегись — не то я и от тебя тоже стану приходить в бешенство. Если она не оставит своего упрямства, я сам положу ему конец; и это будет конец нашего совместного пути — я выкину ее посреди дороги. Подходящее местечко для моей дочери — в дорожной пыли. Кэтрин не понимает, что лучше спрыгнуть, не дожидаясь, пока тебя столкнут. Дождется — а потом станет жаловаться, что ушиблась.
— Не станет, — сказала миссис Олмонд.
— И это взбесит меня еще больше. Самое неприятное — это что я бессилен что-либо предотвратить.
— Что ж, если Кэтрин придется падать, надо подложить ей побольше подушек, — улыбнулась миссис Олмонд. И в исполнение своих слов она принялась опекать девушку с истинно материнской добротой.
Миссис Пенимен тотчас написала Морису Таунзенду. Их связывали теперь самые близкие отношения, но я ограничусь упоминанием
28
Письмо ее содержало предостережение; оно извещало молодого человека о том, что доктор по-прежнему упорствует. Возможно, у миссис Пенимен мелькнуло предположение, что Кэтрин, должно быть, и сама сообразила снабдить возлюбленного сведениями такого рода, но, как нам известно, тетка частенько недооценивала племянницу; кроме того, она считала, что не может полагаться на действия Кэтрин. Миссис Пенимен исполняла свой долг независимо от племянницы. Я уже говорил, что ее юный друг обращался с ней весьма вольно, и вот пример тому: он не ответил на письмо. Он внимательно прочел письмо, усвоил сведения, а потом разжег им сигару и принялся ждать следующего — в полной уверенности, что оно придет. "У меня кровь стынет в жилах, когда я представляю себе, какие мысли роятся в его уме", — написала миссис Пенимен о своем брате; казалось бы, к этому уже нечего добавить. Однако она написала вновь, прибегнув к иной метафоре. "Его ненависть к вам горит страшным огнем — огнем, не угасающим ни на секунду, — писала она. Но вашего будущего он не освещает — оно повергнуто в мрак. Когда бы это зависело от меня, каждый день вашей жизни был бы полон сияния солнца. От К. ничего невозможно узнать — она такая скрытная, в точности, как ее отец. Похоже, что она рассчитывает скоро венчаться и явно готовилась к этому в Европе, накупила платьев, десять пар туфель и пр. Но вы же понимаете, друг мой, что одних туфель мало для начала замужней жизни. Напишите, что вы об этом думаете. Как мне не терпится увидеть вас; мне надо вам столько всего рассказать! Ужасно вас недостает — дом кажется таким пустым! Какие новости в городе? Как подвигается ваше дело? Это был отважный поступок — открыть свое дело! Можно мне навестить вас в конторе? Я бы пришла всего на несколько минут! Я могла бы сойти за клиентку, или как это у вас называется? Я могла бы купить что-нибудь, акции или какие-то железнодорожные приспособления. Напишите, что вы думаете об этом плане. Я бы пришла с reticule [дамский ручной мешок, какие носили горожанки], как простолюдинка".
Несмотря на прием с reticule, Морис, очевидно, не оценил ее план, поскольку в контору он миссис Пенимен не пригласил; он уже объяснял ей, что контору эту необычайно, невероятно трудно отыскать. Но так как она настойчиво желала с ним побеседовать (после целого года интимной болтовни миссис Пенимен продолжала называть эти свидания "беседами"), он согласился прогуляться с ней по городу и даже оказал ей особую любезность, покинув ради нее контору в такое время дня, когда дела были, вероятно, в самом разгаре. Он встретился с миссис Пенимен (которая постаралась одеться как "простолюдинка") на углу двух полузастроенных улиц с недомощенными мостовыми и ничуть не удивился, обнаружив, что ее безотлагательные новости сводились главным образом к новым заверениям в преданности. Он, однако, принял уже от нее бессчетное множество подобных заверений, и ему было вовсе ни к чему жертвовать своим драгоценным временем ради того, чтобы в тысячный раз услышать, какое преданное участие миссис Пенимен принимает в его судьбе. Он сам имел ей кое-что сказать. Сделать это было нелегко, и затруднение, которое он испытывал, побудило его выражаться весьма желчно.