Вот идeт мессия!..
Шрифт:
– К чему ты это сейчас?
– А он головную боль лечил, когда пьяный не был. От его ладони такой жар исходил – ужас!
– Ну? – строго спросил Миша. – А при чем тут «Группенкайф»?
– Ни при чем, – улыбаясь и почесывая над грудью розовый гофрированный след от резинки лифа, проговорила Танька Голая. – Просто вспомнила. Он у себя дома батареи парового отопления красил почему-то «золотой» и «серебряной» краской.
– Тебе не холодно? – перебил ее Миша. – Смотри, простудишься!
– Не-а, – отозвалась Танька. – Я люблю, чтоб тело дышало.
Наконец появился ребе
Вся эта компания вошла под балдахин хупы и напряженно замерла, к чему-то приготовилась. Отсутствие новобрачных всех уже беспокоило.
Вдруг музыка оборвалась. Сверху раздался странный скрип и даже лязганье металла. В высоком потолке зала открылся люк, и в огромной стеклянной коробке, напоминающей поставленный на попа хрустальный гроб, словно парочка кукол «барби», стали спускаться жених и невеста.
Публика очумела. По обморочной, сдавленной тишине стало ясно, что на свадебной церемонии с подобными театрально-сценическими эффектами еще никто из присутствующих не был.
Спустившись до середины, гроб с молодоженами завис между полом и потолком.
Не успели гости решить, что это неполадки с подъемным механизмом, как в ту же минуту квадрат пола, на котором была установлена хупа, с медленным ленивым скрипом стал подниматься вместе с оцепеневшим стареньким ребе и тремя его учениками.
С публики посыпались очки и вставные челюсти.
А наверху, между небом и землей, шла в это время брачная церемония. Пылающий небожитель-жених повторял за стариком слова, которые надлежало ему произнести, а воздушная невеста вообще готова была, порхая фатой, вылететь из этого затейливого сооружения на все четыре стороны и даже в открытый космос.
Словом, это было нечто среднее между синагогой и космодромом Байконур.
Но вот все участники брачной церемонии благополучно приземлились, распорядитель Миша пригласил гостей поздравить молодых, и пунцовые от счастья новобрачные полетели понад залом – приветствовать гостей и принимать поцелуи и конверты.
Свадебное веселье началось.
36
– Мустафа шатается!
Зяма открыла глаза… Бродяга гремел своей баночкой, пробираясь в проходе между рядами кресел. Опять она не заметила, как он прошмыгнул в автобус, и даже задремала. Как он возникает? Может быть, он бестелесен?
Дойдя до ее кресла, Мустафа остановился и требовательно тряхнул баночкой. Зяма полезла в кошелек, достала два шекеля и протянула ему на ладони.
– Дай еще! – крикнул он, уставясь ей в лицо своими иссушенными безумной тоской глазами.
– Ты наглец, приятель, – сказала Зяма. – Бери, пока я не раздумала.
– Дай больше! – повторил он требовательно. – Мустафа за тебя помолится.
– Да мне ведь самой не хватит до дома добраться, – смутившись, объяснила она. – Я далеко живу.
Он, не мигая, смотрел ей в глаза неприятным, тревожно проникающим взглядом.
– Тебя
Зяма молча достала из кошелька последние пять шекелей и отдала сумасшедшему. Ей было не по себе.
Он пошел дальше по проходу, качаясь и напевая в такт гремящей баночке: «Вот, вот идет Машиах!..»
Автобус подкатил к местечку Бейт-Зайт – пролетели мимо придорожный ресторан, высокий серый забор какого-то предприятия – и стал подниматься выше и выше, круче и круче, к последнему виражу перед въездом в Иерусалим…
Сегодня она зашла к родителям – пообедать. Мать, с ее дикой энергией, время от времени готовила какое-нибудь любимое Зямино блюдо, вернее, то, что в детстве любила дочь. Например, принято было считать, что Зяма обожает студень. Поэтому, когда мать готовила студень, Зяма – к черту все остальные дела! – обязана была явиться его есть. Мать сидела напротив и требовательно вглядывалась в ее жующий рот. Она извлекала свою порцию деятельного удовольствия из усталого удовольствия дочери.
Сегодня Зяму ждали пирожки с капустой.
– Ну? Ну?! – с напором спрашивала мать. – Начинку пересолила, а!
– Да нет, что ты, очень вкусно… – отвечала дочь.
– А я тебе говорю – передержала тесто!
– Ничего не передержала, – утомленно возражала дочь. Попробуй не возрази. – Пирожки замечательные.
– Возьмешь Косте и ребенку!
– Да ну, мам, ну что я буду ездить с пирожками…
– А я сказала: возьмешь!
После обеда Зяма с отцом смотрели программу новостей. Она переводила ему с иврита. Искоса она поглядывала на профиль отца: поразительно, как ничего нет в нем от деда. Ни внешне, ни в характере…
Она вздохнула, прислушалась к себе. Да, следует признаться: у нее развился самый настоящий психоз или, как бы это помягче, – некоторое безумное допущение. Через этих старух, подумала она… Чувство, что дед где-то тут неподалеку как бы… существует.
– Как ты думаешь, – спросила она вдруг отца, – во что может обойтись перевоз сюда с Востряковского этого… останков?
– Чьих? – спросил отец с недоумением, повернувшись в кресле.
– Деда…
Он обалдел. Растерялся. Засуетился. Воскликнул раздраженно:
– Зачем это?!
– Ну-у… понимаешь, – стесненно проговорила она, – мне кажется, он был бы тут… уместен…
– Зяма! – сказал отец, испуганно в нее всматриваясь. – Ты устала.
На стеклянной стенке остановки двадцать пятого автобуса, куда добрела порядком уставшая Зяма, было наклеено очередное «Сколько можно терпеть?!». На бахроме жетончиков внизу был написан телефон и имя «Маша». Но кто-то из прохожих не поленился зачеркнуть карандашом «терпеть» и написал поверх другое слово, так что объявление начиналось менее торжественно и революционно и приобретало несколько оппозиционное делу «Группенкайфа» звучание: «Сколько можно п…деть?!» – так в новой редакции звучало обращение к страдающим массам репатриантов. Зяма прочла его и на какое-то мгновение испытала удовольствие подлинного гурмана.