Вторая жена
Шрифт:
Мальчик, на плечо которого Лиана покровительственно положила руку, встал, вышел в сад и сел там на скамейку под розовым кустом, откуда мог сквозь разбитые стекла видеть тростниковую постель.
— Значит, молодой барон не хочет признавать действительной записку, которую будто бы писал покойный барон? Почему он это вдруг делает — я не знаю. Я только могу благодарить за это Бога, — продолжала ключница. — Хуже всего то, что завяжется беспощадная война, прости Господи, с попом и что мы ее проиграем — это верно, как то, что солнце сияет на небе. Вы видели сегодня гофмаршала: он просто засмеялся молодому барону в лицо… Но и я кое-что знаю, — она умерила свой голос до шепота, — вот тут, баронесса, есть тоже что-то писаное, тоже записка покойного барона, в которой каждая буква действительно писана им на моих глазах. Там, — старушка указала на левую руку умирающей — она держит ее в руке. Это маленький медальон, в виде книжки из серебра, и в нем лежит записка… Бедное, несчастное создание! Неужели у него там не разрывается сердце? Чудовища говорят, что она изменила своему возлюбленному, а она тринадцать лет лежит и охраняет заботливее, чем собственное дитя, маленькую записочку, не обращая внимания на боль в пальцах, которыми она судорожно
Молодая женщина вспомнила момент, когда священник протянул руку к медальону. Теперь она поняла ужас больной женщины, энергическое вмешательство Лен, ее отчаянное движение, когда она стала между священником и больной. Нервная дрожь пробежала по ее телу при мысли, что в этих бледных, похолодевших детских пальчиках заключается свидетель, ожидающий минуты своего освобождения. Священник, сам того не зная, почти держал его в своих руках, но лукавый не шепнул ему в то время на ухо: «Уничтожь его».
— Видите, баронесса, только когда случилась беда, эта несчастная увидела меня в первый раз, и то мельком, и не обратила на меня внимания, — продолжала ключница. — Я всегда была некрасивою, грубою женщиной, а потому и не могла требовать большего. Когда покойный барон привез ее в Шенверт, то никому и ползком не позволил приближаться к индийскому домику. Барон-то сам был как сумасшедший и требовал того же от прислуги. Она не должна была на нас ни смотреть, ни говорить с нами. Бывало, она, как маленькое дитя, бегает по коридорам замка и не дается в руки своему сокровищу, а как он бросится за ней бежать, она вдруг повернется и вмиг повиснет у него на шее, — верите ли, баронесса, другой раз кажется, вот так бы и схватила в свои грубые объятия это воздушное существо в красной кофточке и белой кисейной юбочке, да и задушила бы ее от любви. Посмотрите-ка на нее! Такая прелесть не скоро еще родится на свет!
Ее голос вдруг оборвался; она встала и с гордой нежностью матери поправила синевато-черные косы, лежавшие по обеим сторонам на тяжело дышавшей груди.
— Да, не раз взвешивал он на руке эти волосы и целовал их, — вздохнула она и остановилась у кровати. — Он, может быть, тоже, как и я, думал, что они тяжелее самой этой маленькой девочки. Только они всегда были украшены жемчугом, рубинами и золотыми монетами; все это я должна была отдать господину гофмаршалу… У нее была ученая камеристка, которую барон вывез из Парижа или уж не знаю откуда; та должна была прислуживать ей; она была добра с ней, как ангел; но желтокожая ведьма худо отплатила ей!.. Раз утром барон упал замертво, и его часа два не могли привести в чувство, а когда он пришел в себя, у него окончательно открылось помешательство — по-ихнему меланхолия, — которое уже прежде замечали. С этой минуты гофмаршал и капеллан, теперешний придворный священник, сделались хозяевами в замке. Я уже говорила вам, что все в замке были заодно с двумя негодяями — не во гнев вам будет сказано, баронесса, — а хуже всех была модная камеристка. Она выдумала позорную сказку, что бедная женщина влюбилась в красивого берейтора Иосифа, и рассказала это больному барону. За это она, уезжая домой, увезла с собой не одну тысячу талеров… Вот я и пришла в индийский домик потихоньку, чтобы мой муж этого не узнал. Вижу, сидит тут она на корточках на этой самой кровати, голодная, одичавшая. Она так боялась гофмаршала, что предпочитала голодать и спать на неоправленной постели, только бы не отодвинуть задвижек… Я и до сих пор не понимаю, как он никогда не мог заметить, что она имела во мне поддержку: может быть, я вовсе не так глупа, как он всегда говорит… Шесть месяцев сидела она, как пленница, в этом домике. Она томилась по человеку, который не хотел больше о ней и слышать; а жалоб ее и слез я во всю жизнь не забуду… После того родился Габриель, и с той минуты приставили сюда «суровую и грубую Лен»… Иногда бывала я и у больного барона, когда у моего мужа делались припадки головокружения, тогда я должна была прислуживать барону, и знаю, что это было ему приятно… Сколько раз имя ее было у меня на языке, сколько раз хотелось сказать ему, что у него есть сын и что все, что ему наговорили, — бессовестная ложь! Но все это приходилось таить и обо всем умалчивать, потому что если бы он и поверил мне, то в минуту тоски исповедал бы все капеллану, и тогда меня без милосердия выгнали бы, а у двух несчастных в индийском домике не оставалось бы никого на свете.
Лиана искренно пожала ее руку. Эта женщина обладала такой бездной любви и самоотвержения к двум несчастным, как ни одна мать к своей собственной плоти и крови…
Старушка покраснела и с испугом опустила глаза, когда прекрасная ручка Лианы так нежно сжала ее жесткую руку.
— Но вот барон приближался уж к смерти, — продолжала Лен нетвердо и с волнением. — Господин гофмаршал и капеллан не покидали его ни на одну минуту. Один из них стерег его постоянно и наблюдал, чтобы все шло по их начертанию, и все-таки случилось, что гофмаршал, где-то простудившись, заболел, а капеллана потребовали в город причащать католического принца Адольфа, — это было Божье произволение. Все уж должно было так случиться, потому что, как только бритая голова выехала из ворот, у моего мужа сделался такой сильный припадок головокружения, что он не мог встать с дивана. И вот я была тут!.. Я стояла в красной комнате и подавала лекарство больному барону; он велел раздвинуть тяжелые драпировки у окон; солнце осветило его кровать, и точно завеса упала с его глаз: он взглянул на меня так выразительно и вдруг погладил мою руку, точно благодарил меня за услугу. Как молния блеснула у меня в голове мысль:
«Рискну», — подумала я и выбежала вон. Минут через десять пробралась я с бедной женщиной на руках, сквозь можжевельник, в маленькую дверь к винтовой лестнице у правого флигеля. Никто не видал нас, никто и не подозревал, что произошло то, за что гофмаршал переколотил бы всю прислугу, если бы узнал. Я отворила дверь в красную комнату, и сердце замерло у меня от страха: она вырвалась у меня и побежала вперед, с криком, которого я никогда не забуду. Бедная женщина! От ее гордого, прекрасного возлюбленного осталась только одна тень. Она бросилась на его
— Не сейчас же! — с ужасом воскликнула Лиана. Она подошла к кровати и наклонилась над умирающей, приоткрытые глаза которой уже затянуло могильным холодом, хотя грудь ее все еще равномерно поднималась и опускалась.
— Я никогда не успокоилась бы, если бы ее глаза еще раз открылись в ту минуту, когда я дотронусь до ее талисмана, и она унесла бы это последнее впечатление в могилу, — сказала молодая женщина, отступая. — Когда все кончится, придите за мною, хотя бы это было в глухую полночь. Я хочу вынуть из ее руки документ; ваша правда, я должна сделать это сама, но до тех пор не должно трогать этой бедной ручки… Лен, мне жаль, что приходится сделать вам один упрек: вы должны были еще тогда же, несмотря ни на что, отдать записку по адресу.
— Баронесса!.. — воскликнула ключница. — Вы говорите это теперь, когда все так счастливо устроилось, но тогда!.. Я была совершенно одна, все были против меня. Такие сильные противники, как гофмаршал и священник, мне не под силу: тут люди и искуснее меня не нашлись бы, что делать, а молодой барон, да разве он взялся бы расследовать дело? Господи Боже мой! Ведь это не голубой башмак, который можно поставить под стекло, а потом снять его!..
Густая краска разлилась по лицу молодой женщины, и испуганная ключница замолчала.
— Ах, что я болтаю! — поправилась она, — теперь, конечно, все идет хорошо; но тогда было не так. Вы сегодня сами слышали, баронесса, что он толкал ребенка, как собаку, со своей дороги… Я скажу вам, что бы тогда вышло: барон взял бы у меня записку, показал бы ее обоим господам, они громко засмеялись бы и сказали, что им все это лучше известно, потому что дни и ночи проводили у кровати больного. Меня же обвинили бы в обмане — это так же верно, как дважды два — четыре, и выгнали бы за ворота замка… Нет, нет, тут надо было наблюдать и выжидать… Еще если бы я знала, что в записке написано, то это другое дело, но я стояла далеко, когда покойный писал; а когда он подал мне бумагу и велел прочесть, то мне впору было только разобрать адрес… Недавно, когда она крепко заснула после сильного приема морфия, я взяла у нее книжку и хотела заглянуть в нее, но не могла ее открыть, — она точно запаяна кругом: не видно ни замка, ни пружины, — я думаю что ее придется сломать.
— Тем лучше, — сказала Лиана.
Она подошла к стеклянной двери и позвала Габриеля. Было уже поздно, слишком поздно, чтобы передать все Майнау, прежде чем он поедет во дворец, а он сказал ей, что по особенным причинам он должен непременно принять приглашение. Да ей и самой надо было еще одеться. Ее сильно возмущала мысль, что она должна наряжаться, стоять перед зеркалом в эти ужасные минуты, когда старые грехи должны быть вызваны на свет… Она торопливо ушла из индийского домика, чтобы успеть еще отыскать Майнау и хоть в коротких словах передать ему самое главное; но она не нашла его, а один из лакеев доложил ей, что барон вследствие известий, полученных из Волькерсгаузена, вышел неизвестно куда, может быть, пошел к садовнику. С грустью пошла она в свою уборную.