Взрыв
Шрифт:
— А получится? — спросила Марина наивно.
— Экран покажет, — улыбнулся Лаврентьев.
— Чудный вы дядечка.
— Чудный или чудной?
— Чудный. Наверно, вы хороший отец. Знаете, когда пожалеть, когда отшлепать.
— У меня никогда не было дочери.
— Как жаль! Она бы любила вас.
— Спасибо.
— Не смейтесь. Я серьезно. Я ведь всю жизнь с отчимом прожила… Ну да ладно. Не в этом дело. Рассказывать много о себе тоже бестактно. Как и много расспрашивать. Правда?
— Иногда.
— Ох как я вам надоела! У вас такие тоскливые глаза. Один только последний вопросик… Я боюсь своей роли. Вернее,
— По-моему, это не самое главное.
— Как же? Ее мучили, она страдала…
— Не нажимайте на мучения. Имитировать страдания кощунственно.
— Но я же актриса!
— Вот и играйте хорошего, чистого человека. Девушку, которая не приемлет зла. Не представляет компромисса со злом, отторгает предательство. Это главное. Ей говорят: мы сохраним тебе жизнь, если назовешь имена, фамилии, а она не может назвать, понимаете? Не взвешивает, не делает выбор, а просто не может…
Раньше всех это понял Сосновский. Не потому, что был тонким психологом, а из практики. У него была большая практика, и Лена сразу заняла во внутренней классификации проходящих через руки следователя людей свое точное место — «тварь, фанатичка и дура». Это означало, что она враг, что она активно действующий враг, связанный с другими врагами, и что ее не сломишь и не купишь. Такие ему попадались не впервые и теперь уже не доводили до исступления, как вначале. Он относил их к неизбежным издержкам своей трудной работы и утешался тем, что ни один из таких людей еще не ушел от него живым.
Однако Сосновский сделал все, что было положено, и теперь, посасывая конфетку, смотрел на сидевшую напротив истерзанную Лену.
— Что ж дальше будем делать, девочка? Начнем все сначала?
Начинать сначала было, конечно, бесполезно, но он обязан был произнести эту угрозу, чтобы исчерпать положенные возможности.
Лена молчала.
— Молчим? — Сосновский заглянул в лежащие перед ним бумаги. — Тебе шестнадцать исполнилось?
— Да.
— А вот семнадцати не будет. Как на могилках пишется: «Одна тысяча девятьсот двадцать шестой — одна тысяча девятьсот сорок второй. Спи спокойно, незабвенная доченька». Хотя, пардон, ошибся. Ни надписи, ни мраморного ангелочка, ни красной звездочки у тебя на могиле не будет. Мы таких в карьере, в Злодейской балке в общей куче закапываем. Без эпитафий. Много там уже вашего брата, много. А все не умнеете… Жаль. — Он бросил в рот еще один леденец. — Молчишь? О геройской смерти думаешь? «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Так тебе в голову вбили? Но ведь это в голове, а каждая клеточка дрожит, а? Жить-то хочется… И надеешься еще небось. Странно человек устроен. Вот и видит, что последняя минута подошла, а все не верит, все надеется. А на что, скажи, пожалуйста? Не на что тебе надеяться. — Сосновский хрустнул переплетенными пальцами. — Ну, прав я или нет? Хочешь жить?
— Хочу.
— То-то и оно. В твои-то годы жить не хотеть! Ну и живи на здоровье. Скажи правду и живи. Для кого камеру покупала?
— Перепродать хотела. Папа болен…
— Молчать! Кто тебе дал право, соплячка, меня за дурака держать?! Кому ты ее перепродать могла? Ты что, не знаешь, что весь колесный транспорт конфискован? Что за такие дела расстрел полагается? Не
— Больше я вам ничего сказать не могу.
— Не можешь? А больного отца не жаль?
Лена вздрогнула, и Сосновский заметил это.
— Дошло?
— Вы не имеете права.
— Права не имеем? — переспросил Сосновский.
— Он ни в чем не виноват.
— Насчет наших прав не сомневайся. Но ты меня не так поняла. Никто твоего отца сюда тащить не собирается. Он не виноват, что дочку бог умом обидел. А мы люди справедливые. Да и что его тащить, когда он и без нас на ладан дышит. Тебе капут, и он следом. Ты его убиваешь, а не мы. Поняла? Ты!
Это было самое страшное — муки отца, но у нее не было выбора. Она не смогла бы жить, предав товарищей, и, следовательно, даже страшной ценой предательства не могла спасти отца.
И она с трудом повела головой.
Сосновский изобразил удивление:
— И это не действует? Ну и ну! Наштамповали большевички механизмов. Павликов Морозовых. Что нам родители! Что нам жизнь человеческая! У нас же пламенный мотор вместо сердца. Железка бензиновая! Себя в балку, отца на кладбище, а бандит с пистолетом будет на мотоцикле гонять. И над тобой же, дурой, смеяться будет.
— Не будет.
— Ага! Признаешься, значит, что знаешь бандита?
— Никаких бандитов я не знаю.
— Врешь! Задний ход не выручит. Проговорилась, пташка.
— Нет…
— Да ты не спеши в могилу, не спеши. Успеешь. Туда еще никто не опоздал. Подумай лучше. Головой, а не мотором. Подумай. А я и подождать могу. Я терпеливый. Ты мне еще спасибо скажешь, когда к папаше вернешься.
— Не вернусь я.
Сосновский не понял ее интонации.
— В словах моих сомневаешься? Думаешь, обману? Зря. Мы с врагами нового порядка боремся, а сознательный элемент…
— Да не хочу я вашей предательской жизни! — крикнула она, собрав силы.
— Вот ты как! С тобой по-хорошему, — сказал он замученной, окровавленной Лене, — а ты так? Ну, давай, давай высказывайся.
— И скажу. Не предатель я, как вы. И ничего вы со мной не сделаете. Не купите и не запугаете.
— Убьем, — заметил Сосновский, отковыривая пальцем очередной леденец.
— Вам самим жить недолго осталось.
Сосновский оставил конфету и, перегнувшись через стол, ударил Лену по лицу.
— Ясно с тобой, тварь. Бандитка. Так и запишем. С тем тебя германским властям и передадим. А там с тобой особый разговор будет. Не то что здесь. Ты еще мечтать о смерти будешь, падаль.
Он вытер носовым платком кровь с пальцев и, отодвинув коробочку с леденцами, принялся писать соответствующую бумагу. Писал с неудовольствием, зная, что вызовет нарекания, и хотя не без оснований полагал, что в гестапо большего, чем он, не добьются, с этого момента престижно был заинтересован, чтобы Лена продолжала молчать.
Допроса у Сосновского в сценарии не было. Там Лену били и допрашивали сразу в гестапо. На самом деле, однако, в эти оставшиеся дни, а точнее, часы жизни, ее уже не пытали, потому что Клаус, ознакомившись с докладной, справедливо решил, что метод воздействия себя исчерпал. Он признавал умение Сосновского развязывать языки пытками, но к его способностям следователя в целом относился презрительно, ибо специалистом в этой области почитал прежде всего себя, человека несравненно более высокоорганизованного.