Взвод
Шрифт:
Раненый не захотел бросать бригаду и лечился, не сдавая командования, «на ходу».
Гришин долгие зимние вечера просиживал у Нагорного, то читая ему газеты и книги, то слушая боевые воспоминания.
В холодную ночь под наступавший двадцать первый год, как обычно, сидел Гришин у комбрига.
Раненый полулежал на кровати, а Гришин подбрасывал в печь дрова.
— Ну вот, похоже, войне конец. Побьем банды внутри, и баста, — вздохнув, сказал Нагорный.
— Куда ты, Гришин, думаешь после конца податься? —
Не раздумывал, Гришин ответил:
— Я с вами останусь. Куда вы, туда и я.
В печке трещали дрова. За окном выла метели.
Услышал Гришин глухо прозвучавший голос командира бригады:
— А что я тебе? Почему со мной?
Тон ли спрашиваемого или неожиданность такого вопроса заставили Гришина повернуть голову к лежавшему.
— Потому, что вы мне — как отец родной. Я, ну, как это сказать, люблю вас больше даже, чем отца и мать… я…
Гришин не кончил.
Командир бригады, с трудом поднявшись, шагнул к нему. Обнял до хруста. Потом отошел к кровати, несколько раз кашлянул и лег.
— Нервы-то никуда стали. Эх-хе-хе, старость подходит! Да мне теперь и умереть не страшно: смена есть… — сказал Нагорный, улыбаясь чему-то. — Иди сюда ко мне и послушай, что я себе расскажу. Садись вот сюда, поближе ко мне, — указал он место на кровати. — Сколько тебе лет?
— Семнадцать скоро.
— Тебе семнадцать будет скоро, а мне сорок пять. Дай-ка мне спички, буду курить и рассказывать.
Комбриг затянулся раза два и начал:
— В тысяча девятьсот четвертом году весной в Юзовку пришел я двадцатичетырехлетним парнем. Бежал я от царской полиции из города Саратова. Служил там слесарем в железнодорожных мастерских.
Поступил работать на шахту. Пришел я в шахту не даром. В саратовских мастерских провалилось дело, которому служил, и вот послала партия в шахты. Был я революционер — социал-демократ. В шахте работа, сорвавшаяся в Саратове, пошла на лад.
Под землей легче со своим братом разговаривать, да и что там разговаривать, — лучше тебя, агитируют ручник, санки, агитирует дьявольский тяжелый труд, вода по колена, лямка. Лучшие, брат, агитаторы. Под землю ни шпик, ни жандарм не полезут.
Через месяц артель, в которой я работал, была готова, куда хочешь.
Жил я в семье одного шахтера. Шахтер был горьким пьяницей, и я решил отучить его от вина. Беседовал с ним, читал ему и втянул наконец в нашу организацию.
У шахтера была молодая жена.
Над шахтером в забое посмеивались: «Где, — говорили, — ты такую кралю откопал, и чего она пошла за тебя, хомляка такого?»
Тяжелое время было. И до шахт добрались царские опричники. Шахтер спьяна что-то болтнул об организаций, его и арестовали. Спасибо, он скоро очухался и ничего больше не сказал, а то бы крышка была всем нам.
Осталась
Знаешь, какие у нас на Украине весны-то? Мертвый из могилы встанет. Оба мы молодые, здоровые, красивые. За разговорами-то, ну, обнялись, там поцелуй, а там… Полюбили друг друга. Так полюбили, что… Я не любил раньше, да наверное и не буду… да, да… так вот… И хозяйка моя стосковалась по чувству хорошему, ну и пошло. Призналась мне она вскоре, что затяжелела.
Пожили еще мы с ней два месяца. Как пожили! Счастье было какое! Кажется, не было моря, которого не переплыл бы, горы, через которую не прыгнул бы. Работа, бывало, в руках так и горит. Говорить начнешь — не слова, а свинец расплавленный плывет изо рта. Но житье это караулила беда… Дай-ка мне водички вышить. Что-то во рту сохнет…
Тремя глотками опрокинул в себя комбриг кружку воды.
— Слушай дальше… Беда, говорю, караулит. Пронюхали все же про организацию в Юзовке. Сначала мы думали, что шахтер арестованный выдал, но потом узнали, что не он, а другой был такой. Пролез и под землю сволочь.
И вот в конце июня месяца второй раз нагрянула в дом, где я жил, полиция.
Теперь точно знали, куда идут, что искать и где лежит спрятанное.
Провал был полный. Забрали меня, а под полом нашли всю литературу, списки организации. Все забрали, стервецы… Едва успел перед самым уходом шепнуть хозяйке, где деньги организации лежат.
Было после этого много чего. И рад бы не вспоминать, да память все держит. Были битье, пытка, тюрьма, а потом ссылка. Шесть лет мучений! Шесть лет не знал, что с любимой, что с ребенком, родился или нет, мальчик или девочка…
Комбриг замолчал.
Дрова в печи прогорели. Гришин подбросил несколько поленьев и сел опять на кровать.
— В тысяча девятьсот одиннадцатом году пришел я из ссылки. Попасть в старые места не удалось. Послала партия работать на Урал. Списался с знакомыми ребятами из Юзовки. Узнал, что шахтер, бывший моим квартирным хозяином, вернулся, живет с женой и сын у них — семи лет.
Снова жизнь мотала меня, как лошадь, закусив удила. То Урал, то Баку, то Москва.
Сколько раз рвался в Юзовку. Только бы разик взглянуть на любимую, в щелочку посмотреть на сына.
Дай-ка еще водички попить.
Выпил комбриг еще полную кружку.
— И только в семнадцатом году дорвался я до Донбасса, до Юзовки, в шахту, к своей семье. К своей, потому что у меня, у революционера, у ссыльного, кроме семьи в Юзовке, никого не было.
Не ждали. Не думали увидеть в живых. Не узнал я красавицу-шахтерку. Нужда, невзгоды отняли красоту, забрали здоровье.
Тридцатилетняя старуха встретила меня. Остались только прежними, молодыми, красивыми, глаза. Около нее был подросток-мальчик — сын.