Жиголо
Шрифт:
– Ааа!
– крик отчаяния рвет мое горло; сила отвращения швыряет меня к фаянсовому умывальнику. Он бел, как страх. Меня рвет молоком и страхом. И сквозь мучительные рвотные резиновые судороги, сквозь слезы я вижу: больничный двор, колодец двора и там, на его дне, те, кто не пожелал добровольно выполнять Постановление о Всеобщей Стерилизации № 260300/20. Я вижу человеческие обрубки в бетонированном мешке - вижу сломанные, как игрушки, судьбы в рвотной попытке жить.
Потом успокаиваюсь: времена не выбирают - в них живут. Я обнимаю любимую и единственную
– Прости, родной, - теплое дыхание.
– Мы все сошли с ума. Мы сами выбрали этот путь. Но мы будем любить, чтобы не происходило.
– Нет.
– Что? Не будешь меня любить?
– Не буду, - и перевел взгляд с потолка на живую ткань любимого лица.
– Почему?
– удивление.
– Потому, - отвечаю, - что мне сегодня исполнилось тридцать три года.
– Что?!
– отшатнулась.
– Нет!
– прошептала.
– Нет!
– сказала. Не-е-ет!
– закричала и от ужаса прикусила губу, и её провизорская кровь окропила обманчивую чистоту нашей жизни.
Почему же так переживала моя любимая и единственная девушка? Все очень просто - все, кто достигал возраста Христа были обязаны пройти операцию на мозге в интересах государственной безопасности. Такое решение было принято на весеннем референдуме, а народное волеизъявление есть основа национальных интересов, объявила группа военных, называющих себя ДИКТАТом.
Поспешные операции по лоботомии частенько приводили к трагическим результатам. Больницы были переполнены теми, кому неудачно пытались стереть память о недавнем прошлом, когда люди были свободны и счастливы.
– Не делай этого, - просила моя любимая.
– Я не хочу, чтобы ты был идиотом.
– А что делать? Ты же знаешь, кто не выполняет Постановление, тому делают стопроцентную лоботомию, - напомнил я.
– Даст Бог, мне повезет.
И вот я уже в районном пункте Стерилизации. Обшарпанное здание, обшарпанные коридоры, обшарпанные люди в них... Старенький врач встречает меня с радостью:
– Все будет прекрасно, молодой человек. Сегодня мы освободим вашу память от лишней информации.
– И хихикает.
– И вы почувствуете себя другим человеком.
Я смотрю на белый кафель ординаторской, на кушетку с липкой клеенкой, на металлический отсвет хромированных инструментов и прошу:
– Доктор, а нельзя ли это сделать завтра.
– Завтра?
– У меня концерт вечером. Я - дирижер оркестра.
– Голубчик, какая может быть сейчас музыка?
– удивляется врач.
– А Постановление? Вы хотите, чтобы я его нарушил?
– Я понимаю, доктор...
– Если что, из меня последнюю душу...
– Обещаю - буду после концерта!
– Какие могут быть концерты?
– задумывается старенький врач.
– Клянусь!..
– Не нужны мне ваши клятвы, - отмахивается.
– Все клянутся, - с тревогой посмотрел
– Это мой последний концерт, - защищаюсь из последних сил.
– Матушка жива?
– Да, конечно, - вру я.
Старенький доктор подходит к умывальнику, пускает воду, потом манит меня пальцем к себе. И я иду к нему, доброму сатрапу. Иду, потому, что живу надеждой на чудо.
И оно происходит - и наступает вечер. Я стою за дирижерским пультом, за моей спиной темный зал. Он практически пуст - слушатели пришли, но их очень мало, их почти нет. (Какие могут быть концерты?)
И тем не менее мои руки живут, и летит в свободном полете над пюпитром моя дирижерская палочка. Волшебная палочка. И звучит великая музыка, и будет она звучать пока есть надежда. Но есть ли эта надежда? Я знаю, она есть, потому, что несмотря ни на что мой оркестр играет. Они играют, мои коллеги! Я вижу их родные лица, свободные лица свободных людей. Мы побеждаем всякий раз, когда собираемся вместе, чтобы играть. Пусть зал безмолвен и мертв. Пока есть музыка, есть и мы, сопротивляющиеся агрессивной посредственности.
Но взвизгнули тромбоны, но заплакали скрипки, но вскрикнули флейты. Я вижу тряпичные испуганные лица оркестрантов. И оглядываюсь: по проходу зала шли гвардейцы - они шли несокрушимой, бронированной стеной. Свое оружие несли, словно фанфары - бравые фанфаристы режима.
– Всем стоять! Руки за голову!
– командовал офицер, точно явившийся из моего сна.
– Извините, - поклонился я.
– У нас есть разрешение на этот концерт.
– Пид-д-драс - это раз!
– рявкнул человек с лицом удавленника.
– А два: скажи - "кар-р-раул"!
– Позвольте, я не понимаю...
– "Кар-р-раул", я сказал!
И я, чувствуя в груди сгусток стыда и унижения, фальцетом вскричал:
– Кар-р-раул!
И темный свод консерватории лопнул от сытого хохота, и обрушился на меня злорадством и ненавистью, смял и уничтожил.
– Проверка документов!
– Гвардейцы крушили пюпитры, стулья, инструменты.
– Стоять! Кто из вас ещё не стерилизованный?!.
Я стою у дирижерского пульта и вижу, как в дурном сне, вижу разгром оркестра. Я возвышаюсь над миром, над родными людьми, но я тоже бессилен, как и они. Хрустят кости, хрустит дерево, хрустят души. Со всех сторон несется варварская костоправная музыка.
Потом я вижу: маленький затрапезный флейтист воровато выпростает из внутреннего кармана фрака игрушечный пистолет. И поспешно так - тыкает дуло в свой гордый рот.
– Взять его!
– ревет офицер, находящийся где-то рядом со мной.
Его приказ не успевают выполнить: голова флейтиста лопается нелояльными к режиму кровавыми ошметками. И темный свод снова обрушился, содрогнувшись от ужаса и криков.
А что же я? Я увидел внизу, на уровне своих рук, я увидел офицерское и потное, пористое и мясистое... И с отвращением увидел, как жало моей волшебной дирижерской палочки вонзается в округленное глазное яблоко врага.