1661
Шрифт:
— Откуда, черт возьми, это у вас, молодой человек?
Габриель пролепетал что-то невнятное. Теряя терпение, толстяк в туго подпоясанном шелковом домашнем халате подошел к юноше, покачиваясь из стороны в сторону. Он наклонился к самому лицу Габриеля, которому стали видны каждая морщинка в уголках глаз Баррэма и почти лысая макушка. Только по моложавому голосу можно было догадаться, что этот грузный человек со стариковской походкой вразвалку совсем не стар.
— Бумаги? — повторил математик. — Где вы их взяли?
— Они вам что-нибудь говорят? — вместо ответа спросил Габриель.
Глянув на юношу с подозрением, Баррэм, бурча себе под нос, вернулся к столу.
— Возможно, только тут кое-чего
Нацепив на нос пенсне, он склонился над листками и принялся рассматривать их с прежним взволнованно-сосредоточенным видом.
— Вы знакомы с математикой?
— Немного, — отважился сказать Габриель, — знаю кое-что из геометрии и алгебры…
— Коды, — перебил его Баррэм, — это своего рода математическая игра. А кроме того — знаковая система. Существуют сотни кодов, хотя в групповом соотношении их не так уж много, и нововведения тут случаются крайне редко. По крайней мере, за то время, что я занимаюсь такими делами, мне не часто приходилось сталкиваться с неожиданностями.
— И что же? Здесь есть что-то такое, чего вы не знаете?
Габриель пожалел о том, что сказал, ибо Баррэм тут же пронзил его недобрым взглядом. Сжав кулаки, юноша старался сдерживать свое нетерпение.
— Молодой человек, никогда не спешите с выводами, особенно если они противоречат здравому смыслу! Все как раз наоборот. Я столкнулся не с тем, чего не знаю, а, напротив, именно с тем, что мне очень хорошо известно. Это связано с воспоминаниями.
Заметив, что Габриель буквально сгорает от нетерпения, математик помедлил, взвешивая то, что собирался сказать.
— Если я спрашиваю, откуда у вас эти бумаги, то лишь потому, что не видел их несколько лет. Я был тогда совсем еще зеленым юнцом, и отец отправил меня в Тоскану и Рим к итальянским ученым постигать премудрости методов счисления и прочие науки. Не знаю, может, меня и впрямь заметили благодаря моим талантам, — с плохо скрываемой гордостью заявил математик, — но, как бы то ни было, однажды вечером я был приглашен в один дворец в Риме, и там в таинственной обстановке мне поручили закодировать какие-то бумаги, вернее, вот этот документ, — уточнил он, поднимая один из четырех листков.
— Вы знаете код?! — не удержавшись, воскликнул Габриель.
Суровый взгляд толстяка пригвоздил его к месту.
— Вы что, совсем не умеете слушать других? Барбен говорил, вы юноша прыткий, но чтобы до такой степени! Господину Мольеру повезло, что он комедиант, а не геометр, ибо иметь такого секретаря…
Габриель стыдливо опустил голову.
— Нет, конечно, кода я не знаю, потому-то и вспомнил этот документ. Я действительно зашифровал его, хотя самого текста не читал…
Растерянный вид Габриеля, похоже, позабавил Баррэма.
— Да, не читал, вернее, прочел только часть — несколько строк, и смысл всего документа разобрать не сумел. Думаю, над остальными частями трудились другие шифровальщики, такие же, как я.
На лице Габриеля появилось выражение досады.
— Наверно, это вряд ли поможет вам в сочинении пьесы, — подозрительно заметил математик, — и все же послушайте, что было дальше. Покончив с работой, я несколько часов просидел в том дворце, дожидаясь, будут ли иные распоряжения, и тогда мне вернули документ, попросив закодировать его еще раз. Дело, в общем-то, обычное — двойное кодирование, конек итальянцев. Необычным было другое — способ, которым, пока я сидел и ждал, перекодировали то, что я сделал сначала: с этим я не встречался ни раньше, ни потом. Как вам это объяснить попроще? — продолжал он с прежним самодовольным видом. — Это был не математический код, а, так сказать, гармонический, или эстетический. Он был основан, и я это точно знаю, не на объективной математической логике, а на субъективном восприятии. Красивый был код, молодой человек, прекрасный,
Габриель тоже взглянул на листки, которые ничего ему не говорили, потому что выглядели набором таинственных знаков и непостижимых цифр.
Пока он разглядывал бумаги, Баррэм подошел к нему сзади. Лишь капли пота на лбу толстяка выдавали едва заметное волнение. А во взгляде читалось все то же сомнение по поводу истинных намерений юного комедианта.
— Вспомнил я и еще кое-что — облик человека, который в тот вечер передавал мне бумаги и потом щедро расплатился за мои труды.
Математик окинул взглядом Габриеля с ног до головы.
— Он был с вас ростом, да и осанка такая же, те же волосы и черты лица… да-да, помню, все в точности как у вас…
Смертельно побледнев, юноша пробормотал какие-то слова благодарности, пригласил математика на будущую пьесу и принялся лихорадочно собирать бумаги.
Глядя ему вслед, Баррэм пожал плечами и снял пенсне. Математику предстояло вернуться к работе над новой системой счисления и учета по заказу служб кардинала, но он потерял к ней всякий интерес. Может, причиной было внезапное озарение — ясное воспоминание о прошлом, отчетливо проявившееся в чертах лица этого юноши?
Спешно одевшись, математик вышел из дома, едва не забыв запереть за собой дверь.
Через двадцать минут он стучал в дверь частного особняка на улице Веррери. Не успела дверь приоткрыться, как Баррэм возбужденно протиснулся внутрь.
— Мне нужно повидать господина д'Орбэ, — рявкнул он, — срочно доложите обо мне господину д'Орбэ!
35
Венсенский замок — среда 9 марта, два часа утра
Никто не сомкнул глаз той ночью, когда смерть бродила вокруг спальни Джулио Мазарини. Домашняя прислуга и дворовые при доме кардинала бодрствовали и ждали. Бдение в столь неурочный час создавало в замке странную обстановку. Все ходили на цыпочках и разговаривали шепотом, словно опасаясь накликать беду. Восьмого марта, ближе к вечеру, кардинал погрузился в беспамятство. Он уже никого не узнавал и бредил с широко открытыми глазами, взывая по-итальянски к своей матери. Мазарини во весь голос беседовал с Гортензией Буфалини, «матушкой моей», как он, должно быть, называл ее в детстве, когда жил в Абруцци. С наступлением ночи дыхание у него сделалось более прерывистым. Первый министр лежал посреди кровати, казавшейся теперь слишком широкой для его исхудавшего тела. Белоснежные простыни, которыми его бережно, с любовью укутывали верные слуги, уже больше походили на саван. На щеки кардиналу осторожно наложили румяна, чтобы скрыть невероятную бледность лица. Волосы, сильно поредевшие за время болезни, аккуратно причесали. В камине теплился огонь — только он и освещал спальню, где находились врачи и исповедник его высокопреосвященства, погруженный в молитвы. Королева-мать оставалась у изголовья умирающего только до полуночи. Утомленная долгими бдениями, Анна Австрийская удалилась в свои покои, велев предупредить ее «при малейшем признаке убыстрения хода судьбы». Король возвратился в Лувр к молодой супруге. В комнате, смежной со спальней кардинала, бодрствовал Кольбер, а вместе с ним Лионн и Летелье.
Дыхание умирающего за стенкой вдруг стало более затрудненным. С каждым вздохом из его груди вырывался глухой хрип. Жизнь покидала тело человека, чья судьба должна была войти в историю Франции. Врачи не успели предупредить Анну Австрийскую, прежде чем кардинал отдал Богу душу. Швейцарские часы на камине были остановлены в то мгновение, когда исповедник его высокопреосвященства закрыл кардиналу глаза на веки вечные. Случилось это в два часа сорок минут утра 9 марта 1661 года.