Аноним
Шрифт:
Уже ночью мы выходили на улицу и шли пешком через мосты, вначале медленно, а потом все торопливее и беспокойней, старясь успеть на последний транспорт.
Возвращаясь домой, я брал в постель французские философские романы эпохи Разума и невольно думал о судьбах Вольтера и Руссо, завороживших мир своим разрушительным неверием и ностальгией по человеку, враждовавших при жизни и соединенных после смерти в построенном для них Пантеоне; или перечитывал нашего петербуржца Радищева, его "Путешествие" и оды, напряженно вникая в почти стертый для нас смысл созвучий восемнадцатого века; то представлял себе, как он "накладывал руки" на все им написанное, ожидая ареста на квартире, недалеко от вашего
Теперь, когда мы не виделись, я тяжелее переживал ваше отсутствие, чувствуя, что с вами у меня появился то ли непонятный мне взгляд на вещи, то ли ленивая хандра, и я с нетерпением ждал вас, желая пережить все заново, и все так же не имел повода видеть вас часто.
Я шел на Петроградскую, к своему другу, собиравшему картотеку по истории Петербурга. В его большой комнате, с наваленными на полу и столах папками с вырезками, мы подолгу перебирали маленькие листочки — краеведческие статьи из "Блокнота агитатора", медленно, адрес за адресом, погружаясь в пространство города, населенного некогда писателями, поэтами, политическими деятелями, художниками, и, возвращаясь в настоящее, соединяли их с современными номерами домов и названиями улиц, не пытаясь никогда понять, зачем мы это делаем.
Я возвращался к себе на Гражданку, смотрел с девятого этажа на темное, похожее на жерло потухшего вулкана, пятно Пискаревского кладбища, в котором навсегда скрыт от нас весь старый Петербург, и наше с другом желание прояснить для себя этот Парадиз казалось мне еще более странным.
По ночам ко мне возвращались мои старые сны про казнь. Какая-то желто–розовая муть, висевшая во мне до середины дня. Утром в холодном провале проспекта я вдруг думал об урагане, ворвавшемся почти триста лет назад в прорубленное окно в Европу, вспоминал два последние опустошения этого города и неожиданно видел тот маленький, послевоенный Ленинград, в котором мы родились с вами и где мы росли вместе с оползнями новых кварталов, в которых город терял свою европейскую осанку, оставляя нам вечный остров центра, как смутную догадку о нашей жизни.
Сны повторялись, теряя свою остроту и оставляя во мне по утрам только сонную вялость. Мы не виделись, и я все время вспоминал наши долгие прогулки, черный асфальт Невского с текущими глазами фонарей и дивные стихи Державина, по капризу случая или в силу гениального жеста дошедшие до нас на грифельной доске, которая так часто ассоциировалась у его современников с Россией:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Вечером, приходя домой, я читаю его "Записки", и он опять представляется мне ни во что не верившим циником. Но это неправда. Он был глубоко верующий человек. Мы встретимся, и я знаю, что вы поймете меня. Вы, конечно же, поймете.
ОСТРОВ УЕДИНЕНИЯ
Октябрь. Сырой туман на дорогах. На рыхлой земле лежат белые и красные яблоки. Я блоки — на голых ветках. Как молекулы в воздухе. Едва повисший с утра дождь тянет за собой слабый ветер, но дождь исчезает в середине дня, и все опять затихает под низким небом.
Разъезженная лесная дорога не успела промокнуть. Влажный песок поглощает звук шагов. Темные блестящие камни, которые попадаются по краям дороги, делают
Когда-то триста лет назад, монахи, жившие на небольшом холме, наблюдали за одинокой лентой Литовской дороги, а еще раньше повсюду лежали лесные завалы, остановившие волну татар. "Люди, пришедшие сюда, — думаю я, — словно отгородились от всего мира, образововав уединенные острова, то исчезавшие во времени, то тайно возникавшие вновь, но навсегда неподвижные". Я вспоминаю крохотный белый монастырь с аллеей черных деревьев, с могилами в виде пещер, теснящимися по холму к самому монастырю, и снова думаю, что Россия — маленькая страна, составленная из одиноких островов, разделенных пустыней пространства.
Я выхожу в поле со слипшимися комками вспаханной земли и обхожу его по тропинке, на которой разъезжаются ноги. Далеко впереди, слева и справа — темная масса лесов, поглощаемая туманом. Ниже меня — луга, влево — несколько домиков деревни вдоль дороги, и нигде ни души.
Деревня такая маленькая, что когда я прохожу ее, то не вижу номеров домов и названия грязной, раздавленной тракторами улицы, по которой я пробираюсь вдоль штакетника. В голых садах черная земля усыпана коричневыми листьями и шарами яблок. Все будто вымерло. Только у одного из домов на меня оборачивается собака, странно застыв с повернутой ко мне мордой.
Наконец, на шоссе я вижу несколько фигурок в старых темных ватниках и платках. Они встречают стадо и с машинальным любопытством посматривают на меня. Я прохожу мимо, и лица их едва уловимо меняются, опять погружаясь в неясные мне заботы.
Шоссе поворачивает, будто обрываясь то ли в небольшое озеро, то ли в речку, и мне опять чудится, что я заблудился. Везде — кусты, вода, аккуратные домики и незнакомый лес. Спросить не у кого и отчего-то стыдно. Через несколько шагов я убеждаюсь, что иду правильно, и снова вхожу в лес. Михайловское. Слева, вначале леса видна серая масса дома с бликом окна, и по–прежнему — ни души. "Еще один остров", — думаю я о Михайловском монастыре, стоявшем где-то здесь в XVI веке. Мне вспоминается и церковка около Тригорского, не существующая уже, в которой Пушкин заказал панихиду по Байрону, и я невольно улыбаюсь. "Так шутить можно было только здесь", — и вдруг понимаю, что это и в самом деле была шутка.
"Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай", — повторяю я несколько раз.
Мне попадается навстречу группа школьников, и я думаю, что им не расскажешь об этом, потому что церковь давно сгорела и показывать нечего. Кроме того, надо будет объяснять, кто такой Байрон, и все это станет вдруг непохожим на правду.
Мальчишки замерзли в легких куртках и, отстав от учительницы, потихоньку курят в кустах. В усадьбе им было скучно, и они уже все забыли, но будут долго вспоминать это оживление в лесу и девчонок, над которыми кидают шишки и шутят.
В музее мне тоже скучно. Я невольно вспоминаю письменный стол, вместо одной ножки которого стояло полено, но натыкаюсь на мертвые копии рукописей на стенах и со стыдом вспоминаю, как несколько лет назад "бродил" тут с фотоаппаратом.
За пятнадцать минут до закрытия я успеваю осмотреть все и опять выхожу в парк. В высокой еловой аллее — сумрак, и снова мне чудится, что все ушли отсюда двести лет назад. Я нахожу старый пруд с маленьким островом по середине и долго смотрю на черную воду. В ней отражаются темные деревья и небо. Иногда с дерева падает коричневый лист и медленно тонет.