Батискаф
Шрифт:
Я был в шоке. Чего он от меня хочет?., о чем он толкует?.. чтоб я не зашторивал его окно?., у меня нет окна… я иногда влезаю в окна, но они не мои… что еще?., чтоб я говорил и повторялся?., только этим и занимаюсь, постоянно, говорю одно и то же, изо дня в день… я огляделся — слишком много пустых бутылок в картонной коробке — все ясно… все это от одиночества, решил про себя я. Он со мной говорил так, словно продолжал обращаться к кому-то, кто был у него в голове. Скорей всего, это был его друг. Он мне рассказывал про него, он жил на острове, численность населения которого была ниже тысячи, он там жил в строгой конспирации, сходил с ума, наверное… Они переписывались… Редко звонили друг другу… он был молчуном… ни с кем больше мой дядя не общался, всех чурался; и большой проблемой, которую он никак не мог разрешить, было не чье-нибудь, но его собственное окно, которое он хотел и не мог зашторить! А у меня были друзья, друзья, целая банда друзей… банда уголовников… беженцев, змейкой вились вокруг меня, летали стаей вонючих ворон, каркали и срали мне на голову… и окна, в которые я влезал с полным краденого барахла рюкзаком… об этом мой дядя ничего не хотел знать, равно как о чокнутых наркоманах из Кристиании, он слышать не желал ничего о цирке, в котором я принял участие (я танцевал стриптиз и ходил по битому стеклу), он начал плеваться, когда я заикнулся, что сделался актером цирка и театра и выступал в самой «Опере» Кристиании! Я этим гордился, а он с ужасом смотрел на меня и бубнил: ну и чему ты так радуешься?.. чем это ты так доволен?., нашел чем гордиться… это же позор, срам!., у него сделались огромные глаза, он был вне себя от ужаса… цирк — это же гадость… он так скривился, будто я ему поведал о том, как ебал овец, коров и прочую живность с какими-нибудь полоумными пастухами! Он считал, что я обязан был жить так, чтобы мной восхищались, или хотя бы так, чтобы ему за меня не было стыдно. Боже мой — ему за меня стыдно! Какая чувствительная натура! Я полагал,
91
Могенс Глиструп (1926–2008) — датский политический деятель, известный своими антимусульманскими высказываниями, неряшливым внешним видом, вызывающим поведением и тем, что отбывал заключение за неуплату налогов; основатель Датской Партии Прогресса.
Я рассказываю, он изумляется, я начинаю поддевать его: я-то думал, что Глиструп говорит о мусульманах как раз все то, что хотел бы услышать ты… Мой дядя возмущается, его эстетические чувства оскорблены, вся эстетическая система вопиет, нет, Глиструп просто отвратителен… он не может быть выразителем мыслей моего дядюшки… ха!., мой дядя оскорблен: Глиструпа не будет в Фолькепарти!.. Пийя его не допустит!., она — молодец!., она всем покажет, считает он.
Я поднимаю кружку: за то, чтобы Глиструпа не было в Фолькетинге!.. [92] Гип-гип — ур-ра!
92
Датский парламент (дат.).
Мы пьем, бокал за бокалом; первая бутылка готова, прикончив настойку, я подключаюсь к вину — понеслась!..
Он по кругу прогонял одни и те же пластинки, я ухмыльнулся, когда он опять вспомнил о том, что изобрел новое направление в искусстве. Билизм! кричал он, я сам придумал! Я — первый билист в искусстве! Он оптимистично заявил, что сделал первый решительный шаг, я пробился в ту галерею, ну в ту самую, про которую я тебе говорил, молодое искусство, да, они уже посмотрели образцы, говорят: что так мало?., должно быть больше!., я буду рисовать, они меня приняли к сведению, они сказали, что записали меня, рисуйте ваши картины и поговорим… и второй очень важный шаг: я ходил в одну из самых крупных галерей в Клампунборге… да, частник-миллионер, металлург, у него свои кузни, я и на работу к нему заодно попытался устроиться, двоих зайцев одним выстрелом, как видишь, я времени не теряю, в его — о, чего там только нет, бардак, но — если попасть к нему, то это известность, сразу, все газеты растрезвонят, он такой — любит пюблисите, и еще, помнишь, тот старик с трубкой, которому я носил свои картины (я представления не имел, но он говорил так, будто я был в курсе происходящих событий), я три месяца добивался аудиенции с хозяином, и наконец-то встретились, и представляешь, он ничего не понял, я ему объяснял, разжевывал (на своем датском-то!), что именно на моих картинах нарисовано, он пригласил еще каких-то людей, называл их экспертами… они смотрели, смотрели, больше на меня пялились, спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь дипломов, сертификатов, откуда нам известно, что это вы нарисовали?., вообрази!., ну и потом прислали мне письмо официальное, уведомляющее чиновничьим казенным языком, что у них, видите ли, выставляют только датскую живопись, только датское искусство!.. Ни-фи-га-се-бе!.. А мое искусство разве не датское?.. А!.. Скажи?.. Я живу в Дании! Чем мое искусство не датское? И вообще: разве искусство может иметь национальность?.. Разве искусство может быть датским или японским? Разумеется, есть специфика… Но даже если и может, они выставляют почему-то Крога!.. возмущался дядя. Они же выставляют Крога?.. выставляют!., разве Крог датчанин?.. Он же норвежец! И это все знают! Крог такой же датчанин, как Нердрум — исландец! Ну и что, что Крог писал пейзажи в Эсбьерге! Все равно он норвежец! Если я буду писать Сахару, я же не стану бедуином! А мои картины им непонятны, они не понимают, что я имею в виду, когда говорю о билизм, это новое течение, и оно датское, оно даже от датского слова bil. [93] Они, видите ли, машин на моих картинах не видят вообще! Но почему обязательно должна быть машина целиком? Тут только фрагмент машины! Вот ты видишь машину?.. — Я сказал, что вижу… — А он не видит! Идиот! Просто ничего не понимают в искусстве! Такого невежества от датчан, да еще модернистов, я не ожидал! Вот, — он взял с полки книжку с голубенькой обложкой, я ее сразу узнал, потому что сам ее ему присылал (И. С. Куликова. Философия и искусство модернизма, Издательство политической литературы, Москва: 1980), — очень полезная книга, — говорил он, полистывая, и вдруг бросил ее мне и сказал: — Посмотри, тебе наверняка тоже понравится, найдешь для себя много интересного! Я, во всяком случае, для себя установил: никто еще не делал того, что теперь я делаю.
93
Машина (дат.).
Я это слышал еще в Эстонии; он звонил мне с пиратского телефона прямо в сторожку, у меня в сторожке был зеленый пластмассовый телефон с отвратительно скрипящим циферблатом и стертыми цифрами, мы с ним говорили, а подо мной скрипело поролоновое кресло, дерматин, воняло пылью и работягами, которые принимали душ, пили пиво, матерились так, что темнело в глазах, моя форточка звякала, как птичка, она держалась на проволочке, гремели товарные составы, жужжала в столярке пила… я слушал его, он бредил шедевром, рассказывал, как использует вязальную спицу, птичье перо, изучает технику Филонова и Ван Гога… я тогда впервые услышал о Бэконе [94] и необыкновенной технике заливки пространства… мой дядя бредил своим шедевром, пока что у него была серия картин с фрагментами машин, — их никто не понимает, говорил он, у меня только фрагменты шедевра, я по кусочкам его собираю, я нащупываю его… наступит день, и меня осенит вдохновение, он был уверен в этом, жизнь повернется ко мне своей сияющей гранью… я давно жду… Да, он давно ждал, ни больше ни меньше тридцать лет… это долготерпение и делало его художником, я с ним согласен: человека облагораживает стремление… Ты можешь ничего не написать, но все будут знать, что ты вынашиваешь шедевр, говорил он, удачно подбирая ключи к моему сердцу: я вынашивал блокноты под сердцем, это верно, и он знал об этом, я ему раскрывался, не читал из блокнотов, но он их видел, десятки блокнотов, исписанных моим уродливым, похожим на колючую проволоку, почерком, на четырех языках, да, у меня было полно замыслов и набросков, но ни одного романа не было написано, ни одного рассказа, ни одного стиха, ничего, никто, кроме самых преданных друзей, не знал, что я — одержим… таких психов, как я, мало… два романа уже сгорело на Штромке… может, не такой уж он глухой, мой дядя, after all?.. [95] нажимает на верные клавиши, пытаясь сблизиться после долгой размолвки… он все же чувствовал себя виноватым, хотя на самом деле виноват был я, глупо поступил — дважды — я, обругал его Мимерингом — я, прокричал спьяну: и вообще ты — Мимеринг, тебе одежку сшили в Коккедале до того, как ты родился, ха! ха! ха!., отвратительно, он имел право оскорбиться, и тем не менее он сидит и подбирает ко мне ключи, в то время как я должен просить у него прощения за подростковое поведение, за выверт, за то, что оскорбил его, как хозяина квартиры, как человека, как родственника, как… я повел себя неподобающим образом, а он меня успокаивает, умасливает, винцо подливает, пей, Евгений, пей… мурлычет… сигариллу не будешь?., я хочу покурить
94
Фрэнсис Бэкон (1909–1992) — художник-экспрессионист — мастер фигуративной живописи.
95
В конце концов (англ.).
Она останавливается перед витриной с манекенами; долго стоит и улыбается. Кому? Манекену? Она разглядывает свое отражение, гномом замершее в стекле. Туман рассеивается — она идет дальше…
Туман рассеивается — я иду дальше
Она никогда не понимала наш город; я это замечал: когда мне было шесть лет, я ориентировался лучше ее, к тому же я знал и другие тропинки, те, по которым ходили только кошки, я лазил по крышам сараев и веткам деревьев, я был как кошка, я был как белка; я знал все выбитые доски наших садов, я знал Каламая вдоль и поперек, улицы извивались, она не знала, куда они выведут; а Старый город и центр она знала совсем плохо, она не могла отличить Люхике Ялг от Пикк Ялг, ей как-то сказали: это находится на улице Нунне, мать хлопала глазами, она сказала: А где это? Мама, сказал я, мы же по ней каждый день ходим! Центр пугает ее, она теряется, встанет и не понимает, где она, будет стоять и ждать, пока за ней не приедут, отвезут, поставят в очередь, запишут, посадят на поезд…
Обернется и — время движется вспять, она падает, прорывая с хрустом паутинные заросли, пролетая все станции, этажи, витражи времени… Ах, это всего лишь машина сдает задом, и ветер клонит листву туда же…
Она останавливается посреди сквера, удивляется: плиты, скамейки, столбы, молодой человек в клетчатой рубахе, ровно струится сигаретный дым, шуршит газета… все на месте… стук трамвайных колес, сигнал светофора, шаги, голоса…
медленно темнеет
кто-нибудь бродит между деревьев, смеется, говорит, говорит…
хрустит пластмассовый пивной бокал
там даже в самый душный день в тенях на лужайках… там зимними вечерами на плечах каменного писателя появляется больничный халат, а на руках снежный младенец…
она может сидеть там вечность
и вечность будет ее ждать осторожно постригая ногти стрелками часов
медленно темнеет
над каждой скамейкой свой зажигается фонарь
там даже в самый душный день в тенях на лужайках…
в тенях на лужайках…
сирень приветствует шелестом листвы
аккордеон и попрошайка с баночкой NAPS [96] потряхивает мелочишком
медленно темнеет
она сидит на одной из скамеек с молочно-дымчатым круглым фонарем над головой
вечер становится до пряности тихим
сквер — зыбким
шум листвы и тамтам трамвайных колес
мир наклоняется и катится по плитам сверкая красными-белыми заплатками; вслед за ним тип-топ малыш в синих сандалиях тип-топ
замигает светофор, и ветерок пробежит, прошелестит, словно кто-то перелистнет страницу…
96
Шнапс (эст.).
Я откладываю письмо — там еще несколько, вижу, не сейчас… как хочешь… Я беру в руки книгу… я так потрясен маминым письмом, что мне надо куда-то себя деть, надо отвлечься, забыться, перестать быть, мне нужен героин, я листаю книгу, знакомая книга, что это за книга, ах да, та самая, которую я отправил ему, я пью вино и героин героин нет я пью вино и листаю книгу я отправил ее потому что он так просил ему нужна была какая-нибудь героин он мне писал мама по вечерам совсем одна а по ночам когда ветер и дождь бьет по окнам совсем одна героин я пью вино и листаю книгу которую отправил ему нужна была какая-нибудь теория а мне нужен героин глоток и надо покурить хорошо курить когда только вколол тебя прет и ты куришь вино он мне писал в Эстонию писал, просил, чтобы я прислал ему какую-нибудь книгу по модернизму — «потому что я понятия не имею, чем я занимаюсь, мне нужна какая-то теория, я должен узнать, не делал ли до меня кто-нибудь что-то подобное, а здесь, в Дании, мне, к сожалению, негде взять хорошей литературы» и т. д., и т. п. — и я прислал ему эту книгу, которую взял в библиотеке им. Горького, в читальном зале, вынес и не вернул, а потом заплатил штраф (семнадцать рублей и сколько-то копеек), о чем писал ему в письмах, но он проигнорировал все это, он расплатился со мной иначе, он прислал мне вещи, книги, темно-зеленый анорак, несколько сотен датских крон, очень щедро (он нас с мамой здорово выручал, мы, можно сказать, молились на его письма и посылки), но он ни разу не признал того, что я для него украл эту книгу, ни разу. Вот и теперь он сказал, что купил эту книжку на дешевой распродаже в Копенгагене. Я вскочил на ноги: как же так! я же ее прислал тебе! я! Он отказался слушать.
— Не выдумывай, — отмахнулся он, — я прекрасно помню, как я поехал в Копен и угодил на продажу книг, где было много на русском языке, и я ее купил, а вместе с ней еще и классику… — Он жестом показал на полку, где у него стояли: «Записки из подполья», «Петербургские рассказы», «Обломов», «Отцы и дети» и т. п.
Я повторил, что похитил эту самую книгу для него, и мне в читательский билет поставили какой-то гнусный штамп, по которому мне больше не давали книги в читальном зале, разве что самые потрепанные, не представляющие никакой ценности, поэтому я прекратил ходить в эту библиотеку, а потом перестал ходить в библиотеки вообще… перестал куда либо ходить совсем…