Дочь
Шрифт:
С первых же дней я обратила внимание на низенькую, толстенькую, с крепкими румяными щечками девушку. На вид ей было лет пятнадцать, лицо ее сохранило какую-то детскую наивность, чистоту. В лагере ее называли Пончиком, и это название очень подходило к ней - она была похожа на сдобную румяную булочку
Заключенные очень хорошо относились к ней, но часто ласково и добродушно над ней посмеивались.
– Пончик, а Пончик, за что в тюрьму попала?
Девочка улыбалась и молчала.
– Пончик, скажи мне, я не знаю.
– За пончики, -
– Как же так, за пончики?
Девочка пыжилась, краснела, но потом рассказывала свою историю. Они жили вдвоем с матерью. Мать пекла пироги, а девочка носила их продавать. Права на торговлю они не имели, торговали так, на шаромыжку.
– Сидишь, торгуешь, а сама так во все стороны и глядишь, чтобы милиционер не поймал. А увидим милиционера, все лотошники бежать, кто куда, в переулок ли какой, в подворотню...
Один раз я попалась. Милиционеры облаву сделали. Схватили, требуют штраф. А сами, собаки, похватали мои пончики, только что мать из печки вытащила, горячие, да и давай лопать. Не успела оглянуться - лоток пустой.
Пончик вздохнула и проглотила слюну.
– Ну, денег у нас с матерью не было, меня посадили... Вот и все.
– Пончик!
– крикнула кривая Дунька, - это ты в первый раз за пончики сидела... А теперь за что? Ты вот им, - она ткнула грязным пальцем в мою сторону, - расскажи, как ты с кавалерами гуляла да как...
– Не хочу, не хочу...
– Расскажи мне, Пончик, я смеяться не буду.
Вдруг все лицо ее сморщилось, опустились книзу полные губы, задрожала нижняя челюсть, и она громко, по-детски заплакала.
* * *
– Мадамочка, угостите папиросочкой.
– Пожалуйста. Ваша фамилия Ильвовская?
– Нет, то есть да, сейчас моя фамилия Ильвовская, но я, видите ли, столько фамилий переменила, что иногда забываю.
– Зачем же?
– Наше ремесло такое. Попалась Васильевой, отсидела, вышла на волю Владимировой, а там...
– У, паскуда, - буркнула уголовная воровка-профессионалка, - какое же у тебя ремесло?
– А вы, мадам, меня не задевайте!
– огрызнулась Ильвовская.
– Если мы по ширме* работаем, то это нам гораздо способнее. Два дела зараз делаем... Посмотрели бы вы, с какими кавалерами гуляю. На отдельной квартире жила... Как вы думаете, мадам, - обратилась она ко мне, - фамилия Ильвовская приличнее, чем Васильева?
– Не знаю. А за что сейчас сидите?
– Пустяк. Золотые часы с цепочкой! Aх, мадамочка. Вот я такая глупая... Не поверите. Влюбилась. Армяшечка. Такой душка-брюнет, глаза как огонь, одет прилично, запонки золотые, костюм английский, модный. Шик! Влюбилась, влюбилась... А он, верите ли, ничего не жалел для меня. Только ремесло проклятое сгубило. В номерах было дело. Заснул он. А я не сплю, золотые часы с цепочкой не дают мне покоя. Не вытерпела я, встала, оделась, ухватила часы да бежать. Только из дверей, а он меня - цап. Засыпалась. Мадамочка, подарите еще папиросочку.
Ильвовская закурила и лихо,
Я на бочке сижу,
А под бочкой мышка,
Пускай белые придут,
Коммунистам крышка!
– Ну и отчаянная же, - промолвила староста, - ничего не боится.
– Шпана...
– с величайшим презрением прошипела одна из уголовных.
* * *
– За что вас посадили, тетя Лиза?
– За самогон.
Я с удивлением посмотрела на нее. Неужели я ошиблась? Тетя Лиза производила впечатление человека верующего, сильного духом, одна из тех крестьян самородков-сектантов, которых так высоко ценил отец.
– Вы гнали самогон, тетя Лиза?
– Господь с вами! Наша вера этого никак не дозволяет, не курим, не пьем и во всякой чистоте должны соблюдать себя.
– Как же так?
– Соседка у нас самогоном занималась. Ну, нагрянула милиция, перепугалась она да из своего погреба взяла котел к нам в сарай перенесла. Обвинили меня, да вот без суда и следствия шестой месяц держат здесь. Ну, да везде Бог, Его святая воля.
Каждое воскресенье утром в камеру к нам приходила девочка лет тринадцати с узелком - белым хлебом, яйцами, бутылочкой молока. Девочка называла старушку "тетя Лиза", тетя же Лиза ее называла "дочкой".
– Воспитанница наша. Все равно что дочка мне, - говорила она, ласково гладя девочку по гладкой белокурой головке, - это одиннадцатая. Одиннадцать воспитали, некоторые в люди вышли, работают, четверых замуж отдала.
– Тетя Лиза, голубушка, объясните мне, как вы живете. Как это вы сирот держите?
– Ну что вам сказать? Дело это издалека ведется. Скопцы мы. Скопчество еще с юности приняли. Ну, болесть принимать мы с сестрой не стали, а так обещались, чтобы в чистоте жизнь свою прожить. Помиловал меня Бог, спас, прожила я век свой, не согрешила.
– Трудно было, тетя Лиза?
– Нет. Один раз только соблазн пришел великий. Полюбился мне парень один, уж как он меня уговаривал, улещал. Заболела я даже, думали, чахотка у меня. Ну ничего, перешло все это, да ведь и то сказать, глупость это одна, слабость. Сестра вот не выдержала, согрешила. Много слез мы тогда с ней пролили. Ну, пришла она домой, плачет, разливается. Соблазнитель ее бросил, а она в положении... Родила она, только ребенок с недельку пожил, да и отдал душеньку Богу. И решили мы тогда с ней грех сестрин замаливать - сироток на воспитание брать.
– Как же вы жили, тетя Лиза?
– Очень просто. Вязальная машина у нас есть, трех коз держим, с десяток кур, - вот и живем. А много ли нам надо?
Я смотрю на ее сухое скуластое лицо с повязанным на голове ситцевым, всегда чистым сереньким платочком, на ее черную с белыми крапинками ситцевую кофту навыпуск, такую же юбку в сборках, смотрю в ее умные черные глаза, такие спокойные и чистые, и мне делается неловко и стыдно за себя, за свою жизнь...
Да, ей немного надо, а если надо, то не для себя, для других.