Дочь
Шрифт:
Бесшумно ступая по густым коврам, мы вошли в комнату.
– Пожалуйста, садитесь!
Возможно, что Менжинский обиделся на обращение с ним В.Н.Фигнер; сотрудники "Задруги" были освобождены гораздо позднее.
Следующую мою просьбу Менжинский исполнил.
Ко мне пришел писатель, я знала его по работе на фронте в Земском Союзе. Он только что приехал из Сибири. Работал у Колчака, потом скрывался в Москве.
– Я хочу легализироваться, - сказал он, - не можете ли вы помочь мне?
Я задумалась.
– А вы согласны
– Я думаю, что без этого нельзя.
И вот я опять в кабинете заместителя председателя ОГПУ Вячеслава Рудольфовича Менжинского. Он всегда был со мною любезен. Почему? До сего времени мне это непонятно. Я не верю, чтобы у него было уважение к Толстому и что поэтому он относился ко мне снисходительно, желая себя уверить, что и они уважают культурные ценности России - русских писателей, художников. А может быть, этих, у власти стоящих людей, могущих каждую минуту раздавить меня, забавляла моя откровенность, граничащая с дерзостью, которой я сама себя тешила, разговаривая с ними.
Помню, как однажды, войдя в кабинет к Менжинскому, я начала свою просьбу словами:
– Долго ли вы будете продолжать заниматься этим грязным делом? Казнить ни в чем не повинных людей? Ведь должен же наступить конец этой бессмысленной жестокости?
Любезная улыбка застыла, и взгляд хитрых маленьких глаз из-под пенсне сделался острым, жестким.
– ГПУ перестанет существовать, как только мы уничтожим контрреволюционные элементы в стране!
На этот раз в моих руках прямая ответственность за жизнь хорошего умного человека, известного писателя, и я должна быть очень осторожна.
– Чем могу служить? Говорите, только не задерживайте. Пришлось работать всю ночь - устал, - бросает он вскользь.
Менжинский не похож на чекиста. Интеллигентский клок волос свисает на лоб, лицо подвижное, скорее красивое, но чем-то напоминает лису.
– Вячеслав Рудольфович, - говорю я, - трудно верить заместителю председателя ГПУ, когда вопрос касается политических, но я пришла к вам сегодня с полным доверием, и я верю, что вы мне ответите тем же.
– Гм... Почему же это нам трудно верить?
Глаза мои встретились с маленькими хитрыми глазками поляка.
– А что если бы я просила вас помиловать человека, участвовавшего в белом движении?
– Многое зависит от того, кто он, где он сейчас, чем занимается!
Жесткие глаза кололи, гипнотизировали.
– Представьте себе, что этот человек далеко, скрывается под чужим именем, но хочет легализироваться...
– Весьма возможно, что мы пойдем ему навстречу... если он надежный, если мы узнаем, что он искренне раскаялся в своей контрреволюционной деятельности. Но ведь для этого я должен знать!
И чем сильнее сверлили острые глаза, стараясь внушить, напугать, тем сильнее росло во мне внутреннее противодействие. Напряжение дошло до крайних пределов.
– Я вам ничего не скажу, даже если бы вы арестовали, пытали меня, пока вы не дадите мне честное слово, что вы этого человека не тронете,
– А чем он занимается? Где он сейчас?
Я молчала. Допрос продолжался около часа.
Наконец я встала, собираясь уходить.
– Подождите!
Менжинский с минуту колебался.
– Он активно участвовал, сражался против Красной Армии?
– Нет.
– Извольте, я даю вам слово, что я его не трону.
– Не посадите в тюрьму, не сошлете, не казните?
– Нет.
Я назвала фамилию писателя. Менжинский эту фамилию знал.
– Где он?
– В Москве.
– Скажите ему, чтобы он завтра ко мне явился.
– Хорошо.
Он написал пропуск и подал мне.
Менжинский сдержал слово. Писатель получил бумаги, остался жить в Москве и стал заниматься своей литературной деятельностью.
"Религия - опиум для народа"
Мы все - дети, музейные работники, учителя, крестьяне - жили двойной жизнью годами. Одна жизнь - официальная, в угоду правительству, другая - своя, которая попиралась и которую мы скрывали в глубине своего существа. Даже дети научились фальшивить.
Учитель обществоведения, по долгу своей службы, на собраниях в совете, в школе, на митингах, днем громил религию, кощунствовал, а ночью пел молитвы.
Чтобы забыться, заглушить в себе голос, подсознательно поющий молитвы, учитель все с большим и большим жаром отдается работе и в горячке деятельности сам не замечает того, что он все больше и больше подлаживается и теряет то свое настоящее, что было в нем. Он с подобострастной улыбкой встречает ничтожного комсомольца или члена партии, лебезит перед ним, и в своей угодливости, в безумном страхе перед возможностью преследования, потери должности он все больше и больше становится ничтожеством.
В первой ступени ребятам не хочется петь "Интернационал", и они упрекают учительницу за то, что она заставила их это делать. Во второй ступени, на вопрос заместителя наркома по просвещению Эпштейна, ходят ли они в церковь, ребята разражаются бурным смехом, а вместе с тем я почти уверена, что многие из них ходили в церковь и изводили учителей вопросами о вере, Боге и т. п.
В школе были убежденные атеисты, но были и верующие. Каким-то чутьем ребята угадывали, кто из них верит в Бога, и они нередко ставили учителей в трудные положения.
Помню, однажды, во время одного из своих посещений телятеньской школы первой ступени, я услыхала страшный шум в третьей группе. Я вошла. Среди класса стоял совершенно растерянный учитель, Петр Николаевич Галкин. Ученики же кричали, требовали...
– Александра Львовна, как хорошо, что вы пришли!
– сказал учитель. Пожалуйста, скажите им, есть ли Бог или нет.
– Ну конечно, есть, ребята!
– сказала я.
– Ну, что мы ему говорили!
– загалдели вдруг ребята.
– А вот он, - и один из мальчиков указал на пионера с красной повязкой вокруг шеи, - говорит, что Бога нет!